Нет, все яснее становится, что его давнишняя мечта о необыкновенной жизни, обо всем том, что приносят смелость, богатство и сила, никогда не осуществится, ибо за ним, как тень, неотвязно волочится его подлинная натура. Даже в эти страшные, небывалые времена, которые распахивают перед такими, как он, негаданные перспективы, открывают безграничные возможности и сулят полную безнаказанность, его жизненным уделом может быть только что-то убогое и заурядное. Вот он теперь усташ – дело нешуточное, даже самому страшновато. Вошел в компанию молодых парней, насильников и грубиянов, которых он всегда побаивался и среди которых, по правде говоря, и сейчас чувствовал себя, как бездомная собака среди волков. Перед многими знакомыми он ощущает неловкость из-за своей усташской формы; родная мать, которая раньше всегда и во всем была на его стороне, теперь смотрит на него жалостливо и озабоченно, не говоря ни слова и лишь покачивая головой с укором и тревогой. И что он получил за все это? Он слушает рассказы других усташей, помоложе и побойчее его, о том, как они врываются в еврейские дома, точно тигры в заячье логово, смотрит, как они перетряхивают пожитки сербов и евреев, как за одну ночь приобретают какую-то новую, свободную и размашистую повадку, повадку людей, которые себе ни в чем не отказывают, ни перед кем не обязаны отчитываться о сделанном, могут швыряться деньгами, не задумываясь, словно не знают ни границ, ни пределов ни в себе, ни вокруг себя. Он слушает, смотрит, и чувство зависти и восхищения смешивается в нем и с желанием когда-нибудь научиться тому же, стать таким же сильным, ловким, злым и бесцеремонным, и с затаенным, необъяснимым страхом перед всем этим.

Он пробовал во время обысков в еврейских домах прикрикнуть на кого-нибудь, топнуть сапогом, брякнуть оружием, но, что делать, у него ничего не получалось. Он и сам чувствовал, что это все ненастоящее, что его движения недостаточно быстры и устрашающи, слова не безапелляционны, щелканье спускового крючка в его руке – неубедительно. Перед другими усташами евреи складывают молитвенно руки и обмирают от страха, а к нему обращаются со слезливой доверчивостью и ищут в его взгляде опоры и сочувствия. Ему так и кажется, что еврей, которого он пытается застращать своим криком и бранью, смотрит на него скорее с удивлением, чем с боязнью, что в недостаточно испуганных глазах еврея возникает едва приметная усмешка, будто он ждет, когда то, что плетется и сгущается между ними, рассеется, как глупый сон. Ему мерещится, что старый еврей, на которого он наседает, вот-вот махнет рукой и сухо, Деловито, с презрением в голосе, скажет:

– Ступай, ступай, хватит дурака валять!

Это злит и оскорбляет Степана Ковича, и он боится этого больше, чем сопротивления и драки. Случается, что в своем бешенстве и ожесточении он, собравшись с силами, дает оплеуху какому-нибудь старику-еврею, но делает это так по-женски, так неумело и неестественно, что пошатывается вместе с евреем, словно и сам получил пощечину, и стоит перед ним, беспомощный и растерянный, думая, что весь свет, как и они оба, это видит. И оглядывается, не смотрит ли кто из усташей.

Из-за всего этого Степан Кович рад, что покидает Баню Луку и перебирается в другой город, где его никто не знает. Ему кажется, что в другом месте все пойдет лучше и легче.

Однако в Сараеве было так же, и даже хуже. Никто на него не обращал внимания. Давали ему какие-то мелкие поручения, точно курьеру. А в ночные «операции», которые молодые усташи предпринимали на свой страх и риск, его не звали и вообще избегали его. По вечерам он часто оставался один в большой спальне импровизированной казармы. Он запасался водкой, садился в укромном уголке на скамеечку и пил, одинокий и озлобленный, пытаясь утешить себя смутными неверными картинами собственного величия, которые вызывал в нем алкоголь. Но и это как-то не выходило в чужом, проклятом городе, кажущемся ему западней, расставленной в котловине между гор.

Сидя так однажды ночью, он услышал, как небольшая группа усташей договаривается и уславливается между собой. Звучали еврейские фамилии, названия улиц, номера домов. Он поднялся и, осмелев от водки, решительно потребовал, чтобы взяли и его. Наступило молчание. Ему показалось, что в молчании этом таится презрение, а случайные взгляды в замешательстве скользят мимо него куда-то дальше, где лучше и интереснее. Наконец ему неохотно дали адрес и фамилию одного еврея. Он пытался узнать, кто этот человек, как он живет, но все отмахивались от него и со смехом и грубыми шутками расходились. Кто-то, проходя мимо, весело крикнул:

– Ломись прямо в дом, брат, не церемонься! И не жалей жида! Ты в его получении не расписывался!

Степан Кович шел по набережной Миляцки, и в его несколько затуманенной голове, сквозь биение пульса в висках, звучали, повторяясь, слова: Мутевеличева улица, четыре, Менто Папо, бывший владелец кафе «Титаник». Он прикидывал, как бы ему возможно увереннее, строже и официальнее войти и подступиться к своему первому еврею. А потом рассердился сам на себя за то, что вот так готовится и сам себя проверяет, точно идет сдавать экзамен, а не браться за еврея и допрашивать его. Войдет, как и другие входят, объявит, что пришел собрать сведения о нем и его семье, даст понять, что дело идет об аресте, высылке или еще о чем-нибудь похуже. Папо в ответ на это предложит деньги или что-нибудь из ценных вещей, или и то и другое, а если сам не предложит, то Степан ему самым недвусмысленным образом намекнет. И уйдет, оставив всю семью в страхе и смятении, в ожидании самого худшего и готовности новой взяткой отдалить свою гибель.

Дойдя до электростанции, он увидел в молочном свете больших окон, за которыми пыхтели хорошо смазанные машины, какого-то горожанина в феске. Степан обратился к нему с усташским приветствием, в ответ на которое прохожий что-то смущенно пробормотал, и спросил, где кафе «Титаник». Горожанин быстро и учтиво ответил, что он нездешний и не знает. Степан спросил, где Мутевеличева улица. Тот не знал и этого. Степану Ковичу ударила в голову горячая волна гнева, но сделать он ничего не мог, ибо прохожий говорил с той обтекаемой любезностью, с которой прирожденный сараевец умеет избежать ответа на вопрос, исходящий от человека, ему не симпатичного.

Степан сам отыскал и улицу и дом. У входа во двор он встретил какого-то щуплого и плохо одетого человека, несшего полную охапку дров. Он спросил о кафе, но человек от испуга выронил дрова и, видимо, онемев от страха, но счастливый оттого, что разыскивают другого, указал рукой на маленькую закрытую дверь с передней стороны дома.

Степан Кович постучал, а потом, вспомнив, кто он и что, забухал кулаком. Долго ждать не пришлось.

III

Мы уже рассказали, как Степан Кович вошел в «Титаник» и как встретил его Менто Папо.

Усташ потребовал, чтобы ему были показаны все помещения и все члены семьи. Тут Менто несколько приободрился. Членов семьи нет. (Он подумал было, не сказать ли об Агате, но сразу решил, что об этом надо умолчать.) Показать помещение нет ничего легче. Буфет, который больше не работает, пустая комната, где когда-то играли в карты (об этом он, разумеется, не упомянул), и жилая комната. Здесь они задержались.

– Это все? – спросил Степан Кович с угрозой и плохо скрытым разочарованием в голосе. Смело и почти радостно Менто предлагал ему осмотреть, если угодно, и квартиры на втором этаже, где живут другие люди. Одновременно он подобострастно и горячо предлагал ему сесть. Усташ сел и начал допрос:

– Имя? Фамилия? Профессия? Хорошо.

– Вера жидовская?

– Д-да.

– Сефардская община?

– Сефардская.

Самое страшное пронесло.

Допрос продолжался. Менто отвечал стоя и сопровождал каждую фразу какими-то веселыми поклонами во всех направлениях, точно кланяясь легкому вопросу и своему быстрому и ясному ответу. Он ощущал небольшое замешательство только тогда, когда надо было как-то назвать усташа, определить его ранг и титул. «Да, господин…», «Нет, господин… господин…» В конце концов он решил называть усташа «господин офицер». С этого момента он заговорил еще легче и смелее, пользуясь этими словами, как палочкой-выручалочкой.