Изменить стиль страницы

Глава 18. Рождество со вкусом убийства

Мертворожденные дети и мертворожденные мысли лучше дуракорожденных. Они не требуют от родителей героизма на грани суицида. Они не отнимают у них остаток жизни и остаток счастья. Они дают человеку шанс придти в себя и попытаться еще раз.

Иногда разговоры о святости жизни сводят меня с ума. Все-таки для многих людей и идей смерть была бы наилучшим выходом. Но как войти в смерть не через убийство — включая самоубийство? Процедура отнятия жизни сама по себе ужасает, поэтому сохранение жизни кажется не лучшим, а единственно возможным выбором. Милосердным продлением адских мучений, рядом с которыми образ преисподней — просто чуть больше, чем обыденность.

Смерть — бесстрастная уродина. Но убийство — еще гаже в своем азарте, миазмах крови и кишечных газов. Поэтому милосердие представляется таким прекрасным. Совсем как образ Мадонны Мизерикордии. Образ призрения в смерти всех сирых, убогих и недостойных милости. Хотя Мизерикордия, "милость господня", название орудия для добивания раненых, как имя самой Смерти, кажется странным соседством для имени Мадонны…

Мы нуждаемся в лекарстве от ксенофобии. От уничтожения неправильных, неправедных и неразумных — иных.

Мы — хищники, которых будоражит запах крови. И чтобы запереть этого хищника-позади-глаз в прочную клетку, нужен замок. Установка на святость и неприкосновенность всего живого. Но мы такие хреновые установщики… Поэтому оно не столько работает, сколько глючит.

И когда наконец мы заменим идею святости ЛЮБОЙ жизни на идею правомочности ИНОЙ жизни — не совсем и совсем не такой, какую мы одобряем?

Во верхнем мире была осень. Правильная, настоящая, ароматная осень. Со всеми онерами — падающим золотом и высокой синью. Мы сидели на крыльце. Вот никогда я в той жизни на крыльце не сидела. Да еще в кресле-качалке. На камнях, на траве, на земле, на бревнах, на стульях, на кроватях, на поверженном враге — но не на крылечках. У меня и крылечка-то отродясь не было.

Оттого-то я и чувствовала себя неуверенно. Мне казалось, что я участвую в съемках вестерна: сижу себе, посиживаю, жду, пока черный ганфайтер вырулит из-за угла — и тут я ему в межбровье ррраз! — и он с копыт. "Безвременно, безвременно, мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь…".

Но плед у меня на коленях был таким мягким, таким овечьим, что я расслабилась. Кордейра еще эта. Сидела рядом и грела взглядом.

Когда все вокруг синее и золотое, хищник-позади-глаз дремлет. Сладким кошачьим полусном. Ему тепло и беззаботно. Даже присутствие профессиональной жертвы не раздражает.

Это Кордейра — профессиональная жертва. И рано или поздно ее принесут, никуда не денутся. И она никуда не денется. Будет всхлипывая ждать своего Дубинушку, чтоб спас. А он опоздает. И пойдет она к жертвенному камню, свешивать белокурые косы в кровавую лужу…

А пока мне изливается. Душой своей медовой и кроткой. Слушать ее приятно. Словно грустную птичку, поющую в клетке подневольно-радостные песни. Но мне не требовался новый пленник. Мне и Геркулеса-то многовато…

Я прислушалась к чувствам Кордейры. Нехитрый навык для человека вроде меня, привычного выжидать, убегать, догонять и убивать.

И вот — я уже гляжу на себя глазами Кордейры. И как всегда удивляюсь: ну я и страшилище! Лицо словно из обсидиана выточено, сплошные острые углы. От виска до виска — иссиня-черная кельтская татуировка в ладонь шириной прячет глаза, из-под волос выползает на шею, скрывается под истертым кожаным жилетом, вьется по рукам до самых ногтей, прерываясь на шрамы, свежие и застарелые. Жилистые лапищи сложены на кремово-коричнево-клетчатом пледике так мирно… точно змеи в засаде. И этот нож в руке. Узкий-узкий, с черным трехгранным лезвием. Пальцы держат его нежно и крепко, будто грудного ребенка.

Ум у Кордейры — тихая девичья светелка. Думочки-гобеленчики. На покрывале вечно валяются дневник с сердечком на обложке и кучка конфетных фантиков. И пахнет там пачулями. Запах старорежимный, назойливый, бельевой. Аж пощипывает в голове.

Я-Кордейра смотрю на себя-Викинга и думаю: ты тоже хочешь меня сожрать, но пока этого не знаешь. Ты не любишь приторные сладости. Я тебе неприятна. Поэтому ты мне даже симпатична. Ты еще не решила, будешь ты меня жрать или нет.

Я красивая. Я нежная. Я такая… аппетитная. У меня есть все, что нужно хищнику, — трон, замок, земли, сокровища. Если меня заглотить, все это можно присвоить и жить припеваючи.

Сперва ты и он, твоя правая рука, станете расхаживать по моему дому гостями и кидать оценивающие взоры. Взоры будущих хозяев. Потом тебе понравится здешний уют и тепло. Ты полюбишь тепло нового убежища. А он полюбит тепло нового тела. Моего тела в моей же постели. Потом тебе разонравится мысль о бесприютности дорог за этим крыльцом. Дороги всегда бесприютны. Только те дороги хороши, которые ведут к убежищу. Которое здесь. А тогда зачем уходить?

Я вздрогнула и вернулась в себя. Кордейра думала о нас с такой обреченностью, с какой жертва думает о палаче. Хорош ли он? Достаточно ли хладнокровен? Умеет ли убивать быстро? Захочет ли помучить перед тем, как убить? Пусть уж будет равнодушным и профессиональным. Я хочу хорошего палача.

— Всё не так, девочка, — сухо замечаю я. — У меня другая судьба и другая добыча. Я не ем отбившихся овечек и одиноких принцесс. Мне придется уйти, а Геркулесу придется вернуться. К тебе. Потом. Когда ты станешь ему нужнее, чем я.

— Это ты сейчас так говоришь, — возражает она, тихо улыбаясь своим страшным мыслям. — Ты веселая и жестокая. Тебе здесь понравится. Если не я, то это, — она неопределенно машет рукой в сторону сада, деревни, песчаных холмов в седой траве. — Я ведь немногого прошу. Пусть будет не больно.

— Ты вообще ничего не просишь. По моим меркам, просить дурной, но легкой смерти — значит не просить ничего. Я не защитник, но я отдам тебе Дубину. Он — защитник.

— Сейчас — да. Ему будет хорошо с такой, как я. С жертвой. Он повеселится от души. Он УЖЕ веселится — крестьяне до сих пор ничего с меня не берут. Ведь теперь он — хозяин. Он забрал у меня их жизни и держит в своей руке. А потом возьмет и мою жизнь.

Кордейра с детства ощущала себя изысканным блюдом для праздничного пира. Ее доброта, ее мягкость, ее приятное обращение заставляли звереть папашиных клевретов. Они окидывали наследницу престола теми самыми взглядами, какими Дубина сейчас греет коллекцию старинного оружия в соседнем крыле. Они мысленно примеряли ее на себя. Они решали, насколько принцесса удобна в носке и употреблении. Насколько она покладиста и незлобива. И она привыкла быть сахарной куколкой на торте, которой однажды самый важный гость со смехом скусит голову.

— Тебе повезло. Геркулес, конечно, принц. Но он и раб. Раб своих обязательств. У него нет обязательства тебя глотать. Если — когда — я его тебе подарю, он будет лучшим из принцев. И самым исполнительным рабом. Рабом-телохранителем.

— Тело — само собой, — рассудительно замечает эта овца. — Я и не думала, что он меня во сне зарежет. Просто растворит в себе. Меня будет все меньше и меньше, пока я совсем не исчезну — пуфф! — и она поднимает к небесам свои породистые ладошки.

— А чего бы тебе хотелось? — изумляюсь я. — Ты же вся из сахара. Между прочим, в особо помпезных тортах есть хрустаты* (Несъедобные постаменты из риса, картофельного пюре, с добавлением яиц и крахмала, манной крупы, хлеба — прим. авт.). Каркасы, на которых держится все сочное, мягкое и податливое. В тебе есть хрустаты?

Конечно, есть. Просто некоторые люди потихоньку заменяют хрустаты марципаном. И тогда их уж точно переварят без остатка. Кордейра зашла далеко по этому пути.

Сейчас она спросит меня про детей. Почему-то светские беседы каннибалов и их жертв непременно предполагают попытку разжалобить каннибала, отыскать его слабое место.

— Нет у меня детей, — говорю я прямо в распахнутые глаза цвета лежалого винограда. — У меня нет детей, у меня нет мужчины, у меня нет дома, у меня нет надежд, у меня нет жалости. Я вообще архетип одинокого героя. Или одинокого злодея. Что практически одно и то же. Я проклятая старая сука. Вон Дубина идет. Опять спер у тебя базуку и решил нас порадовать. Постреляем? — я приподнялась навстречу Терминатору-младшему, прущему свою находку с восторгом щенка, откопавшего в садике человеческую берцовую кость.