Изменить стиль страницы

Вот только мы после такой науки не годились ни для каких семейных ролей. Разве что в семейные жертвы. В многоразовые жертвы, которые жаждущая успеха мать понемногу убивала изо дня в день, свято веря в бесконечный, самовозрождающийся источник своей силы, живости и оптимизма. И бесконечно изумилась, обнаружив вместо чистого родника зараженный могильник…

Сколькими из нас они пожертвовали, эти женщины, страстно желающие нравиться, очаровательницы-манипуляторши, распределяющие душевные силы, точно хлебный каравай в голодный год: сперва накорми того, кто заплатит, а уж детишкам твоим — что останется?

Сейчас-то они постарели, наши гордые салонные львицы, охотницы за чужим вниманием, но по-прежнему добирают самомнения старым добрым способом: воротят нос от всего, что нам дорого, поплевывают свысока на наши успехи и норовят стравить нас друг с другом, чтоб было о чем посудачить за спиной "гладиаторш".

Они не помнят нас. Они помнят себя — молодыми, желанными, обаятельными и… добрыми. Им кажется, что они все делали как надо. И даже еще лучше. Что они любили нас, учили жизни и растили в поте лица своего, а мы понавыдумывали черт-те что, стараясь свалить вину за свое лузерство на них, кротких и любящих. Они не хотят знать, что научили нас только одному: искать предательство в каждой душе. Искать — и находить.

После чего никто в целом мире не станет на твою сторону. Против тебя выйдет на битву целый мир, сплошь состоящий из твоих соперников и врагов. А как же иначе? Если даже родная мать вела себя как соперник и как враг — неужели все эти незнакомые, чужие люди окажутся добрее, понятливее, терпимее?

Незачем им быть ко мне добрее. Они мне не мать. И, значит, вправе предавать и унижать — даже в большем праве, чем она. Мне не за что их упрекать и глупо им доверяться. Всем, включая тех, кого ОНА родила раньше и позже меня. Родство крови не помеха предательству — наоборот, пикантная приправа к нему.

Каждая из нас, трех сестер, решала для себя это страшное уравнение. Решала и решила — получив тот же ответ, что и две другие. Доверие — слишком большая ставка. Ва-банк. Никогда не ходи ва-банк, если хочешь сохранить хоть толику себя.

Потому-то мы и не пошли ва-банк. Ни одна. Нет у нас ни друзей, ни мужей, ни веры в людей. Только отменный нюх на ту грань в отношениях, за которой предательство уже отнимет у тебя способность дышать, двигаться, думать. До нее ты еще можешь отделаться легким ушибом души, зато перейдя эту грань, рассчитывай силы на шок и долгую болезнь.

Из нас троих я оказалась чувствительнее всех. Я — бескожая. Живой детектор опасности. И я чую ядовитую гадину задолго до того, как она подберется на расстояние броска.

Сейчас, когда к нам заявится ОНА, вместе с НЕЮ нагрянут и ядовитые подначки, перемежаемые неискренними восторгами. ОНА считает это светской беседой. И мои сестры вскоре заговорят ЕЕ языком — ее ядовитым, жалящим языком. И начнут манипулировать друг другом. И лгать — друг другу и сами себе. Дом наполнится "добрыми пожеланиями", от которых станет неуютно. "Найти, наконец, свою судьбу с хорошим человеком" — Соне. "Реализовать себя хоть в каком-нибудь полезном деле" — Майке. "Завести свою семью, получить нормальную работу и здоровья побольше" — мне, мне, мне.

После материных слов невозможно отмыться от ощущения, что тебя, обрядив в грязные лохмотья, выставили толпе на потеху. И пока многоглавый монстр швыряется огрызками яблок и утробно хохочет, мать крутится поблизости, зудит голосом профессионального нищего: "Вот, наказал господь чадушком — и неразумное, и непочтительное, и неудачное, а куды денешься-то, всю жизнь мою заела-а-а-а…" Высматривает, кому бы еще понравиться, расплатившись самооценкой одной из своих дочерей. Или всех трех, разом.

Подумаешь, скажут люди, ну, ворчит старушка. В старости все ворчат. Это единственное развлечение старичья — заполнять пространство своей воркотней. Не обращай внимания.

Я бы и не стала. Если бы в моих венах не текла порция яда, вскипающего в ответ на "просто воркотню", словно это черное заклятье. Именно она превращает меня в зверя. Я отравлена мамиными шуточками и усмешками. Мой мозг собирал их, точно капли драгоценного знания. О том, кто же я. О том, какая я. Теперь я знаю: я — тоже чудовище. Такое, которое возят по ярмаркам в клетке, голым, запаршивевшим и истощенным. Потому что здоровое и сильное оно разорвет тюремщика в клочья. И ржущим зрительским массам наваляет будь здоров. А значит, ему нельзя позволить набраться сил и встать на защиту себя.

— Ась, ты простудишься, — кислый Сонин голос за моей спиной не развеивает, а наоборот, еще больше нагоняет тоску. — Опять ты начинаешь…

— Что начинаю? — голос у меня звучит сухо, неласково. Уж лучше так, чем с напускным изумлением: ой, о чем это ты? Обе мы прекрасно знаем, о чем.

— Мать скоро приедет… — Сонька месится по балкону, бессмысленно переставляет по столику пустые чашки с присохшим к дну осадком. — А ты опять на балкон залезла. Что, отсидеться надеешься? Думаешь, она не рванет сразу сюда?

Соня права. Каждый раз, как в доме появляется маменька, я удираю на балкон. Если нет балкона — на кухню. В сортир. В сквер. В магазин. К чертям собачьим, лишь бы подальше. Но и родительница на месте не сидит: поточив лясы со старшей и младшей дочерьми, она принимается обшаривать квартиру. Ищет меня. Поговорить. Ага, как же. Освежить яд, впущенный в мою кровь — вот зачем она меня ищет!

— Ну Ася, ну зачем ты выдумываешь? — нудит сестра. — У мамы, конечно, язык что помело, но она тебя любит…

Я молчу. Любое возражение заставит Соньку выйти на поиски контраргументов. Нашему спору много лет. И даже десятилетий. Дохлое дело — пересказывать свои ощущения тому, кого слова не задевают (или того, кто не замечает, как сам меняется под действием слов). В лучшем случае услышишь "тебе это кажется, ты себя накручиваешь". В худшем — еще много чего про больное самолюбие и нездоровую психику. А что тут возразишь? Я действительно сумасшедшая. Сумасшедшая со справкой, где слова "параноидного типа" удостоверяет печать и подпись специалиста.

Я гляжу на сестру пустыми глазами. Соня закрыла дверцу в подсознание, предоставив страхам бушевать и разрастаться неопознанными.

Сестрице легче думать, что одиночество она выбрала для себя сама, без оглядки на многолетнюю пытку отчуждением и предательством. В ответ на материны подначки насчет близящейся старости Соня знай отшучивается: Европа, мол, не Россия, где женщина под пятьдесят — старая рухлядь, а в дело годятся только двадцатилетние. Здесь и молодухи на шестом десятке не редкость. И у нее, Сони, еще как минимум десять лет в запасе, чтоб резвиться и порхать в вихре удовольствий.

И вдруг в моей голове просыпается, вздыхает и ворочается незнакомое. Что-то могучее и хладнокровное. Что-то, напоминающее мне: ты больше не одна. Есть другие, нуждающиеся в твоей силе и защите. Гера. Хелена. Твои несмышленые, податливые сестры — старшая и младшая. Нет у тебя времени предаваться своим страхам. Сначала бой, пораженческие настроения потом.

И я возвращаюсь, ведомая бесстрашным существом в моей душе. Возвращаюсь в комнату и жду своего самого главного врага, чтобы схватиться с ним за все, что мне дорого.