Изменить стиль страницы

К столу президиума подошел человек лет тридцати, чисто выбритый, в полувоенном костюме цвета хаки и, уверенно расставив ноги в желтых крагах, начал речь с народной притчи:

— Созвал старик перед смертью своих сынов. «Ну, кто из вас подюжей? Тому и будет главное мое наследство. Покажите, ребятушки, силу свою!» И дает им веник: кто сломает? Взялся старший сын — старался-трудился, вспотел весь, из сил выбился, а веник не сломал. Брались и другие сыновья один за другим — наследство, сами понимаете, каждому охота получить (солдаты засмеялись), — и у них ничего не вышло. Навалились сгоряча на веник всем скопом — и что же? Как он был, так и остался целым. «Бросьте, — говорит им тогда старик. — Слушайте теперь меня. Развяжите сейчас же веник!» Сыновья развязали. «Теперь ломайте!» И по одному прутику они весь веник переломали — безо всякого труда.

Оратор обвел зал хитрыми неопределенного цвета глазами.

Раздались хлопки, не очень громкие.

— Так и мы с вами! — провозгласил представитель «народной свободы». — По одному нас всякий одолеет, а будем держаться вместе — останемся невредимыми, никто нас не сломит. Не слушайте, товарищи, тех, кто норовит вас разъединить, кто восстанавливает солдат против офицеров. Вместе со своими офицерами вы несли все тяготы на фронте. И в новой России всем вам надо держаться одной дружной семьей!

Ему опять похлопали.

— Чему учит нас давно испытанная народная мудрость? — продолжал оратор. — Что наказал старик сыновьям, умирая? Он строго наказал им не делиться, жить сообща, не ссориться. Много сынов у великой нашей матери России, разные они! По-разному думают, но каждый по-своему о матери своей заботится. И не хотят они достояние ее растаскивать на куски. Однако, что ж скрывать? В семье не без урода. Завелись такие уроды и у нас. Неважно, как они себя называют — большевики или еще как-нибудь. Название можно придумать любое. У каждого из вас голова на плечах есть: прислушайтесь, призадумайтесь. Если такой урод тянет вас в разные стороны, науськивает одного на другого, значит…

Гриша перестал слушать. Знакомая басня. Неизвестно, зачем оратор ее переврал, рассказав приторно-фальшивым, якобы «народным» языком, — должно быть, думал, что так выйдет понятней. Басня эта на кавалергардов особого впечатления не произвела. Хлопали по-прежнему вяло, переглядывались…

Закончил оратор призывом — терпеливо ждать созыва Учредительного собрания, которое установит основные законы государства российского и решит все по справедливости.

Больше всех аплодировал молоденький корнет, сидевший за столом президиума. Сосед его, пожилой ротмистр, что-то сказал ему, хмуро улыбнувшись. Корнет перестал хлопать, встал и звонко произнес:

— Слово имеет представитель партии социалистов-революционеров Колосов.

Гриша почувствовал, как все в нем словно подобралось, сжалось, — после эсера надо бы выступить ему. Ни одного слова Колосова — статного, кудрявого молодца в суконной блузе — он не слышал. Он судорожно думал: с чего он сам начнет через полчаса свою речь? К речам люди готовятся, сперва составляют тезисы, потом по этим тезисам развивают основные мысли. Конечно, у каждого оратора — он уже пригляделся за это время — всегда бывает припасен выигрышный материалец: острое словцо, шутка…

Не было у Шумова запасного материальца. Не было и тезисов, о необходимости которых он должен бы знать по своему опыту — готовил же он не так давно реферат об учении Фурье.

Со страхом он почувствовал, что никак не может сосредоточиться. Он видел, как хлопали эсеру кавалергарды. Колосов в ответ улыбался, свободным жестом поправлял красивую свою шевелюру, поворачивался то к президиуму, то снова к залу… чувствовал себя, видимо, что называется, в своей тарелке.

Гриша вдруг вспомнил, что, решив выступить после Колосова, он не попросил заранее слова. Вероятно, надо послать в президиум записку… Но и сообразив это, он не шелохнулся.

Сидевший рядом с ним солдат спросил его шепотом про Колосова:

— Чего это он сказал?

Гриша молча пожал плечами.

Еще ни разу до сих пор ему не приходилось испытывать такого почти болезненного оцепенения. Ему казалось, что все мысли у него спутались. Но, как ни странно, страх его постепенно начал проходить. Только уж потом, вспоминая об этом вечере, он понял, что пережил тогда предельную степень волнения, когда человеку либо суждено быть раздавленным непомерной силой этого чувства — как говорят, «потеряться», — либо выйти победителем, и тогда волнение развернется в нем могучей стальной пружиной, толкнет его на дела, на которые он в обычном своем состоянии, может быть, и не способен.

Еще один оратор вышел к столу президиума. Шумов уловил только, что речь его была многословной, — солдаты позевывали, из задних рядов кто-то крикнул нерешительно: «А насчет земли как?»

Потом корнет встал, окинул зал взглядом и спросил:

— Больше нет желающих высказаться? Тогда позвольте…

— Я! — поднимаясь с места, сказал Шумов, не своим, охрипшим голосом.

Сидевшие в президиуме офицеры посмотрели в его сторону с насмешливым, как ему показалось, видом.

Не отдавая себе отчета в своем движении, он крепко-накрепко потер себе лицо обеими руками, услышал сдержанные смешки и вдруг ощутил полное спокойствие я уверенность в том, что ему удастся сегодня сказать все, к чему он приготовился.

Да, он готовился — и не один год! Только теперь ему стало ясно это.

Корнет, учтиво изогнувшись в его сторону, спросил его о чем-то, Гриша не ответил и поднялся по неструганным доскам маленькой лесенки к столу, крытому красным сукном.

На него глядели сотни глаз, ждущих, любопытных, беспощадных.

Не подыскивая слов, он начал:

— Тут говорили о родине нашей России… О ее сыновьях.

Подсознательным острым чутьем он знал, какие подводные камни ему сейчас придется обойти, чтобы его не перебили, чтобы дали досказать все — до конца.

Он заговорил о великих сынах России, которые весь смысл своей жизни видели в освобождении народа-труженика от всяческих цепей — от бесправия, нищеты…

Голос его окреп и звучал с той, может быть, чересчур громоподобной силой, над которой, бывало, так добродушно подсмеивался Шелягин.

Пока он говорил о прошлом, его не могли перебить. Ведь он называл имена, которые усердно склонялись в те дни и эсерами и даже членами партии «народной свободы»… Радищев, Герцен, Чернышевский…

Он говорил о каторге, о ссылке, в которой томились лучшие сыны России. Он рассказал о человеке, не сложившем оружия в далеком сибирском селе, о человеке, который шаг за шагом создавал партию, призванную освободить человечество.

— О какой именно партии вы говорите? — спросил сидевший с краю у стола президиума Колосов.

— Человек, — продолжал Шумов, — который всю силу своего гения…

— О ком вы говорите? — крикнул Колосов.

Но зал молчал, и это дало возможность Григорию Шумову продолжать, не обращая внимания на то, что председатель-корнет, привстав со своего места, делает ему какие-то знаки, — голоса его Гриша не слышал.

Из глубины зала в это время донеслось:

— Не перебивайте… дайте человеку сказать!

Корнет развел руками, и Шумов продолжал свою первую публичную речь.

Он потом не мог вспомнить, сколько времени он говорил. Иногда ему казалось, что это длилось часами. Он не смог бы воспроизвести и десятой части сказанного им в тот вечер — в памяти всплывали только отдельные беспорядочные отрывки.

И хотя имя Ленина еще не было названо, но смысл речи не известного никому студента уже был ясен.

Сидевшие за столом офицеры, сблизив головы, озабоченно совещались.

Вперед вышел Колосов и, напрягая голос, крикнул что-то в зал.

Корнет изо всех сил затряс колокольчиком.

Но Шумов, торжествуя, уже знал: он успеет кончить! Он успеет кончить свою речь словами, которые теперь все время были с ним, навсегда неразрывно слитые с его сознанием:

— ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЛЕНИН!