Работал я в совхозе — скотником, кочегаром, бригадиром. А в перестроечные времена, когда чиновничий произвол достиг апогея, имел дерзость замахнуться на власть, организовал стачком, поднял всех недовольных — и новозыковские крестьяне бастовали двое суток. Эта «пугачевщина» имела большой резонанс. Был судебный процесс — и я выступил на нем с зажигательной речью, назвав забастовку не анархическим бунтом, как хотелось того чиновникам, а порывом душевного мятежа обманутых и униженных сельчан. Видимо, горячий монолог мой тронул даже председателя райсуда В.В. Фромова, и он, многим на удивление, инициировал публикацию моей речи в районной газете — что и было сделано.

Однако «душевный мятеж» не прошел даром — и вскоре я был изгнан из нашей артели по «горбатой» статье 33, оставшись не у дел и с пустым карманом. Черные дни настигли меня под родным кровом — правду говорят, беда в одиночку не ходит. И грянуло одно за другим: неправое увольнение, а вслед за этим и самое страшное — убийство младшей дочери, шестнадцатилетней Иры, старшая дочь Надя разошлась с мужем, сын Димка… О-о! Силы меня оставили, и запил я тоже по-черному, свалился в моральное бездорожье, ухнул в какую-то яму — да так глубоко и беспросветно, что пробуждение наступило только за решеткой… Новозыковские бабки не то жалеючи, не то осуждающе говорили: «Нафулиганничал на свою голову».

И получил сполна! Достало времени осмыслить прошлое. Теперь вот вернулся домой, оглядываюсь вокруг — и вижу одно запустение. Живу пока безработным, обходясь лишь призрачным жалованьем спутницы моей верной Валентины Петровны, блюду хозяйство, ухаживаю за домашними животинами, без которых нынче хана в деревне, поправляю похилившееся наше подворье, а ночами в благодатной тишине и уединении, нередко при свете все той же трескучей керосинки, пишу свои горькие опусы, потому что боль и обида за порушенную и отравленную Россию спать не дают…

4

Зимой 2002 года президент России принял окончательное решение об упразднении комиссии по вопросам помилования, которую много лет возглавлял известный писатель Анатолий Приставкин. Дезавуирование столь важного органа могло показаться странным, но уже следующий шаг президента снимал все сомнения — полномочия комиссии были переданы в регионы, что выглядело вполне логично. Впрочем, не остался без кресла и Анатолий Игнатьевич — президент назначил его своим советником по тем же вопросам.

И процесс пошел.

Восьмого апреля губернатор Алтая утвердил положение о комиссии (теперь уже в новом статусе — краевом) и состав комиссии — в первоначальный список вошло тринадцать человек. Оказался и я в этом списке. Разумеется, не случайно, а как значилось в скобках — по согласованию. Предложили поработать в комиссии еще загодя, и я, по правде сказать, внутренне был уже готов, ибо знал эту тему не понаслышке, многое видел своими глазами; помнил и капитана Минеева, сказавшего мне однажды: «Заключенный — не изгой, а прежде всего — человек», и Юру Семенова, «юнгу в бушлате на вырост», потерявшего всякую веру в справедливость, и Леньку Момулькина, героя литературного, столь безжалостно повергнутого «оскотиненным бытом» в отчаяние и бросившего себя на колючие вертлюки стражной стены, под огонь… И, конечно же, самого автора этой печальной истории (взятой не с потолка), бывшего сидельца УБ 14/8 Юрия Леонтьевича Мартынова, философа по натуре и правдоискателя, письма от которого (из Красногорского Новозыкова) приходили аккуратно и были полны обстоятельных и горевых рассуждений об угасающей ныне деревне, о нашей разрозненной интеллигенции, давно утратившей свою независимость, и все более убывающей, потерянной человечности в российском обществе…

Наверное, с этого и следовало начинать, взяв за основу главный посыл — человечность и сострадание. Казалось, само это слово — не только семантикой, но и звукописью, тремя начальными буквами — взывало о помощи: СОСтрадание, точнее — SOS, спасите наши души! И это не лингвистический выверт и не художественный ход, а суть многих «дел» и ходатайств, поступавших в только что созданную комиссию и написанных неизменно от руки, иногда вполне грамотных, складных и ладных, иногда полуграмотно-сбивчивых и неуклюжих, нацарапанных кое-как, но во всех случаях содержащих одно: мольбу о поддержке и милости и надежду, надежду, надежду на понимание… Это потом, спустя время, словно избавившись от некой абберации слуха и зрения, научишься отделять зерна от плевел и видеть, где ходатайство — действительно крик души, надежда (и, может, последняя!) на истинное СОСтрадание, а где — лишь холодный расчет, не подкрепленный вескими доводами, «ксива» на всякий случай… Но так или иначе, а каждое «дело», без оговорок и каких бы то ни было исключений, — это судьба. Да, да, прав капитан Минеев: заключенный — не изгой, а прежде всего — человек. И, стало быть, каждый из них заслуживал безусловного внимания.

Да так и бывало не раз, когда, столкнувшись с «делом» запутанным и сложным, комиссия в полном составе выезжала в то или иное исправительное учреждение и там, на месте, более скрупулезно и внимательно изучала ситуацию, встречаясь и с самим ходатаем, и принимала решение…

Обнадеживали и результаты. Помню историю, которая никого из членов комиссии не оставила равнодушным. Причинные связи случившегося были столь очевидны и столь болезненны, что и разногласий каких-либо не возникло, единодушие было полным. История же такова. Осужденному В. двадцать семь лет, он окончил исторический факультет университета. Долгое время искал и не мог найти, как он сам говорил, подходящую, достойно оплачиваемую работу по специальности. А у него семья — жена и двухлетняя дочка. Жить надо, а как? И вот однажды, будучи в совершенном отчаянии, дипломированный историк вместе с таким же бедолагою другом угоняют с открытой стоянки чей-то «Опель», надеясь, должно быть, таким образом поправить свое материальное положение… Экспроприация? Выход из безвыходной ситуации? Выход — да не тот!.. Но случилось то, что случилось. А итог: машина возвращена владельцу, а похитителю — три года отсидки.

«Уважаемый президент, — писал в своем ходатайстве В., - все, что я совершил, я совершил это, в первую очередь, из-за чудовищно унизительного материального положения, в которое загнан российской нашей действительностью, и поступок мой — это скорее вызов, протест, нежели попытка обогатиться. Стыдно, конечно…»

А разве всем нам — в том числе и президенту — не стыдно?

Администрация учреждения, где отбывал наказание В., отзывалась о нем только положительно и ходатайство о помиловании поддерживала безоговорочно. Комиссия тоже единогласно решила: помиловать. Подписал это решение и президент.

Такое взаимопонимание обнадеживало — казалось, и дальше пойдет все как по маслу. Однако надежды не оправдались. И вскоре случился вовсе негаданный поворот: вдруг оттуда, из кремлевских или околокремлевских сфер, потянуло хладом и неприятием, странно похожим на (отнюдь не детскую) игру в жмурки: здесь, в Барнауле, краевая комиссия, как и прежде, аккуратно и внимательно рассматривала десятки «дел», принимая решения, а там, в Москве, где-то на уровне кураторских голов решения эти столь же аккуратно блокировались, отвергались. Похоже, не доходя не только до президента (которому, будь он и семи пядей во лбу, не объять необъятного), но и до его советника по вопросам помилования господина Приставкина. Хотя солидность ответов блюлась, как молитва: президент не подписал! И никаких объяснений — не подписал и все тут, попробуйте, мол, возразить…

Невольно закрадывалось сомнение: неужто в комиссии собрались пустые, несведущие люди? А вот зорким кураторам сверху все видно! А если это не зоркость, а верхоглядство? Позже снеслись с коллегами из других регионов — оказалось, и у них такая же ситуация. Пошли слухи, что-де правительственные иерархи весьма негативно относятся к этим региональным новообразованиям и настойчиво убеждают президента вернуть комиссии прежний статус — то есть сделать ее, как уже было, единой, централизованной.