Бармен с изумлением посмотрел на Мальцева, прочел обречение на его лице и не выдержал. Он быстро оглянулся и подозвал к себе полицейского:
— Слушайте, я не знаю, что теперь происходит с этим месье, почему он ничего не говорит, ничего не поясняет. Я вам скажу, но ничего не подпишу. Чтобы это было ясно — я ничего не подпишу. Вы уйдете, я останусь — а, — бармен указал пальцем на окровавленного парня на полу, — Жерар вернется и без носа будет еще злее. Так вот, этот месье — советский, и я его вижу впервые. Он просто не понял, так я понимаю. Жерар давал урок поведения Жаннет, ну той самой, что работает тут на углу, а месье, вероятно, чего-то не понял — иностранец — и вступился в ее защиту. Ну, Жерар психанул, вытащил перо… тогда и месье рассердился. Вот и результат. Вообще-то Жерар последнее время психовал по всякому пустяку, так что так и должно было рано или поздно кончиться… но я ничего, учтите, не видел, не слышал… и ничего не подпишу.
Полицейский кивнул головой и озабоченно обратился к Мальцеву, глядевшему на свои безжизненно висевшие руки:
— Вы не ранены? Простите, вы не ранены, плохо себя чувствуете?
— Нет, нет. Хорошо, хорошо.
— Вам нужно будет пойти с нами. Не беспокойтесь, не надолго.
Мальцев услышал новый вой и задрожал, будто к нему съезжаются со всего Парижа сотни, тысячи милиционеров. И вдруг чувство, заставившее тело задрожать, будто остановилось. Из памяти Мальцева стало выходить странное знание, утверждающее спокойно, что он — в безопасности. Мальцеву показалось, что пришло успокоение из-за того, что страх не усиливается. На деле страх уходил, съеживаясь под силой дружеского лица бармена, под теплыми интонациями в голосе полицейского. Мальцев еще не успел понять, что с ним происходит, как в нем уже начинала растекаться уверенность в безнаказанности.
Это было похоже на сказку, когда с узника сами падают узы. Мальцев случайно потряс головою, как раз когда мимо него проносили носилки.
— Так вы его, значит, не знали? И что он сутенер и хулиган, вы тоже не знали?
Мальцев поморщился, силясь понять, что за чепуху городит полицейский. Потом, через секунду, до него дошло:
— Как, значит эта, эта женщина…
— Проститутка.
— А он значит…
— Сутенер.
Лицо Мальцева взяла сильная оторопь, полицейские расхохотались, и он хохотал вместе с ними. Он понял, что смех полицейских не притворный, а его собственный не усиливает вины. Он, странное дело, знал уже, что вины нет и, главное, что это имеет большое значение.
В черном воронке полицейский похлопал его по колену:
— Так вы советский? Невесело там жить, а?
— Да, невесело.
— Да-а. Не беспокойтесь, он не сдохнет. Хотя вы его хорошо отделали. Это что, русский прием — откусывать нос?
Полицейский еле сдерживал смех — на лбу Мальцева красовался тонкий элегантный пластырь.
Мальцев нахмурился. Полицейский начинал его раздражать:
— Нет, человеческий. Я бы хотел поглядеть, что вы бы сделали на моем месте. Дал бы ему еще секунду — остался бы без глаз. Не у меня нож был.
Полицейский кивнул:
— На ваше счастье. Иначе…
Мальцев его не слушал. Он уже сдерживался, чтобы не обругать их всех, представителей власти. В его освобожденных чувствах само это слово — власть — означало теперь всего-навсего неприятное напоминание серых обязанностей.
Когда черный ворон остановился у полицейского участка, Мальцев нагло поглядел на окружающих его людей в форме и, чуть не пихнув одного из них, пошел резким шагом к входной двери. «Подумаешь, они меня еще благодарить должны. Освобождаю их от всяких альфонсов. Тоже мне!..»
За столом в кабинете сидел усталый человек в штатском. Он спросил безразличным голосом:
— Ну что, что такое? Ну?
Мальцев опешил. Ощущение беспомощности, от которого он успел отвыкнуть за несколько минут, возвращалось. В этом было повинно выражение «человек в штатском». Оно всегда для него означало злую волю при полной безнаказанности. Когда говорили: «Да был… в штатском» — означало, что дело нешуточное и, быть может, не закончится мелкими неприятностями, а — пропиской в клеточку. От человека, к которому приходил другой человек… в штатском — привычно отступали и отступались, без шараханий — так, как это делают со смертельно раненными товарищами.
Ощущение побарахталось в Мальцеве, не нашло себе места и ушло в прошлое. Мальцеву быстро захотелось сказать усталому человеку: «Ты чего, папаша, в три смены работаешь? Пошел бы домой, жена пельмени сделает, а?»
Человек в штатском сказал, вяло и скучая:
— Что это за пидар?
Мальцев не обиделся и даже не удивился мысли, что мог бы, почему же нет, оскорбиться. Но желания не было драть глотку — ему больше всего в эту минуту хотелось пива. Он мечтал о нем, пенистом и густом, пока подчиненный докладывал начальнику о происшедшем.
— Садитесь.
«Штатский» смотрел на Мальцева приветливо и не без смущения. «Чиновник, да еще из органов, а не потерял в себе человека», — подумал с уважением Мальцев.
— Я, конечно, хотел бы, чтоб нас избавили таким образом от всех сволочей… но ведь тогда все больницы были бы переполнены. Да и вам в другой раз может не повезти. Так что будьте осторожны. Я не знаю, как у вас там в СССР такие дела обстоят, но здесь вам повезло, что были свидетели и что они высказались в вашу пользу. Бывает и по-другому.
«Если бы ты знал, папаша, как у нас бывает. Трояк бы дали запросто, со свидетелями или без. Если б ты знал, что у нас и сидеть-то не грешно… от сумы да от тюрьмы…».
Он ответил:
— У вас демократия, а у нас ее нет.
Тот усмехнулся. На его лице без резких черт изобразилось расплывчатое презрение, будто привычка презирать привычно устала:
— Не демократия, а дерьмократия.
«Ты смотри! Он как будто нашим лягавым завидует. А что, добрый-добрый, а дай волю — слопает и подумает, что так и должно. А вот нету у тебя свободы мою свободу сожрать. Хорошо».
— Слушайте, у вас нет пива? Дайте пива!
Лицо полицейского в штатском обострилось, глаза расширились, покрытые алкогольным загаром щеки побуровели:
— Что!? Искалечил человека, нарушил общественное спокойствие в общественном месте… посадил человека в больницу… Законы есть! Они для всех! Пива! Да у тебя, я вижу, дикое хамство. Знаешь что, подпиши вот тут и проваливай, пока я не передумал. Вот это да! Если иностранцы будут себе такое позволять!
На улице Мальцев, нагло посмотрев на осеннее предутро, на его нищую белизну, пошел искать кафе с немецким пивом.
Опохмелка делала усталость легкой, желание спать — приятным, уверенность в себе — железной.
К Министерству обороны Мальцев подошел с самым что ни на есть здоровым оптимизмом. Ему вспомнился полицейский. «Чиновник всегда думает, что из-за слабости его полномочий страна идет к анархии. Вчера вот они, если б могли, врезали бы на всю катушку. Хоть для самоутверждения. Да-с, мусью, сила этой страны в слабости ее исполнительной власти… не надо, конечно, ничего преувеличивать, но факт есть факт — именно их слабость позволяет им оставаться людьми на подобной работе».
Раньше он говорил «я имею право» с недоверием, теперь это казалось ему странным. «Я свои права знаю» — не было, как раньше, весьма эфемерным способом самозащиты и самовнушения, а спокойным утверждением законности. Мальцев уже начинал понимать самодовольный возглас алкоголика, узнавшего, что красное вино подорожало: «Не буду больше за Него голосовать!»
Он долго ждал в одном помещении, затем в другом. «Все военкоматы одинаковы». Наконец, его ввели в кабинет к скучно сидящему за столом молодому офицеру.
— Я должен вам объявить, что вы дезертир и что как таковой будете судимы военным трибуналом.
Мальцев остолбенел и глупо раскрыл рот. Когда он вернулся в Ярославль после демобилизации, военком, старый знакомый, сказал: «Вернулся, значит. Контрик, мать твою. Да еще с лыками. Так. Не добили тебя. Жаль. Ничего, мы доконаем. Не думай, что вы все будете с советской властью вот так вечно играть. Поверь, тебя еще трибунал приголубит. Даю слово настоящего коммуниста». «Неужто Филиппенко, мой милый полковничек, который, должно быть, локти кусал, когда узнал, что меня надо с учета снимать, вот так взял да и влез в шкуру этого французика. Прямо родственная душа! Только зубы коротки».