«Зина! я, по-твоему, плохая мать, потому что предпочла японскую любовь материнской. Ты так считаешь. Но я не предпочла, а просто уехала, не перестав от этого меньше любить Аню и тебя…»

Алей зовут мою маму.

«Ты воспитала Аню, хотя, сознайся, я хотела забрать ее с собой. Ты не отдала ее мне, сказяв, что она болезненный ребенок, ей нельзя менять климат и что я погублю ее. По­мнишь, как ты это все говорила? А я подчинилась, потому что побаивалась тебя. Ты с детства умудрилась стать в доме „главной“. Я сдалась – и в этом была моя измена мате­ринской совести. Может быть… Ты хорошо воспитала Аню, ничего не говорю. Но зачем же было в каждом письме подчеркивать, что ты заменила ей мать? Зачем было меня „заменять“? Разве я умерла? Или ты хотела, чтобы я умерла для нее?.. Прости, что ворошу прошлое. Хотя для этого есть причина! Зачем ты у Ани сейчас отбираешь сына?

Зачем ставишь ее перед вопросом: либо сын, либо муж? Если одинока, приезжай ко мне: у нас нормальная семья, тебе будут рады. Ты никого не стеснишь… Но Аню-то не «заменяй», как заменила меня. Ну и что из того, что они улетают на Крайний Север? Там же дети рождаются и живут. Не делай этого, Зиночка.

У вас с Аней и у Мити есть ведь и родные отцы. Но ты создала теорию, согласно которой отцы любят лишь тех детей, чьих матерей они в данное время любят. Мы под­чинились этой теории, потому что побаивались тебя. Но оставим отцов, раз уж они согласились оставить детей. По своей воле или по твоей – это не имеет значения. Только Аню не пытайся «заменить»! Не делай этого, Зиночка… Заклинаю тебя! Мама».

Внизу стояла дата: письмо пришло семнадцать лет назад. А еще ниже была приписка, сделанная крупным безупречным почерком тети Зины: «Где же на земле спра­ведливость?»

Я не положил в шкатулку свое письмо. Тетя Зина на­чертает на нем такую же резолюцию.

* * *

Тетя Зина не только воспитывает литературой, но и лечит ею людей, исцеляет.

– Тех, у кого нездоровье… в душе, – объяснил я Любе.

– Так сказать, «душевнобольных»? Благородно! И кого-нибудь вылечила?

– Ну вот… Германа с десятого этажа.

– Имя в данном случае символичное: соединяет в себе литературу с психиатрией.

– Он самый красивый юноша в нашем доме.

– А разве не ты?

Что-то подобное я не раз слышал от тети: может, хоть в этом они с Любой сходятся? Или утешают меня?..

– Герман не поступил в институт, работать не поже­лал, – сообщил я Любе.

– И армия от него отказалась?

– Кажется, плоскостопие… Или что-то вроде.

– «Плоско ступает» по жизни? А внешне красив? Слу­чается!

– Сейчас он «ступает» как надо: тетя его спасла. Он стал перевоплощаться на ее «литературных субботах» в «лишних людей» прошлого века. Лицо у него скучающее, надменное… Тетя говорит, что у него еще и лицо «профес­сионального покорителя»: похож на Дантеса.

– Но не убийца?

– Мог бы им стать. А теперь учится в техникуме: руки у него золотые.

– В отличие от души?

– И с душой все наладилось. Это – тетина гордость: на его примере она доказала целительные свойства лите­ратуры!

– В кого же он перевоплощался… из «лишних людей»? – спросила Люба.

– В Печорина, Рудина. И стихи читает прекрасно! «На смерть поэта», к примеру…

– Он же похож на Дантеса?

– Но обличал его! На глазах у всей библиотеки «смеясь, он дерзко презирал…», «не мог щадить…», «не мог по­нять…». Все было так выразительно, что зал окончательно возненавидел наглого иноземца.

– Дантес против Дантеса?..

– Так получилось. На ближайшей «литературной суб­боте» он будет читать стихи о любви.

– Пойдем? – предложила Люба.

– Пойдем, – ответил я неуверенно.

Зачем было рассказывать о его красоте? Надо было на плоскостопие нажимать! И на его прошлые связи с дурной компанией…

– Это будет экспериментальная суббота, – попробовал я посеять сомнения. – Тетя хочет, чтобы с помощью наших соседей отныне «оживали стихи».

– Вот и пойдем.

* * *

Сегодня мы с Любой пришли на необычную «суббогу», где должны были оживать не повести и романы, а стихи. Первое из них «ожило» благодаря самой тете.

– Я никогда не позволяла себе менять хоть звук еди­ный, хоть букву в произведениях великих мастеров. Ибо это кощунственно! – объяснила в начале вечера тетя Зина. – Святыни можно посещать, ими надо восторгаться, но нельзя в них вторгаться. И все же я чуть-чуть вторг­нусь: изменю в тексте гениального стихотворения два слова, чтобы доказать, что оно, написанное мужчиной, с той же силой звучит и от имени женщины!

– Выхожу одна я на дорогу… – начала тетя. Дальше, вместо слов «Я б хотел забыться и заснуть», тетя, выразительно глядя на меня, произнесла:

– Я хочу забыться и заснуть!

Она пошла на редактирование классика, чтобы сказать мне его устами, что она одинока, устала и хочет освежиться сном.

– Она устала только от тебя? Или и от меня тоже? – спросила Люба.

Я не успел ответить: Герман начал «оживлять» стихи о любви. Он обычно находил «жертву» в библиотечном зале – и к ней обращал слова признаний, мук и тоски. Жертвы начинали ерзать, передвигаться, но взгляд Германа преследовал их, не отпускал. Казалось, я присутствовал на сеансе гипноза.

Готовясь перейти к очередному четверостишию, Герман приковал себя взглядом к Любе. Она поднялась и спросила:

– Вы мне что-то хотите сказать?

Все тетины веснушки и родинки сразу же вырвались из засады, обнаружили себя, готовясь защитить Германа.

– Никакого трагизма! – успокоила Люба. – Я просто не хочу присваивать то, что мне не принадлежит. В данном случае… чужую любовь. Стихи же не мне адресованы. И во­обще участниц этой «субботы» классики не имели в виду…

Тетя даже обрадовалась:

– Всякий эксперимент не бесспорен. Он требует об­суждения, а может быть, и осуждения. Вот прямо сегодня, когда читатели разойдутся, мы и обсудим… Ты не отка­жешься, Люба?

– Не откажусь.

После экспериментального вечера у тети разболелась голова, и она попросила прогуляться с ней нас троих – Любу, меня и Германа.

– Я виновата, Герман, – сказала она. – Получилось, что, проводя эксперимент с «оживающими стихами», я рискнула не собой, а тобой! Потому что доверяю тебе. До­веряю!

Все это она произнесла так, точно обращалась к быв­шему уголовнику, которого исправляла «доверием».

Следующая фраза тоже напоминала судебную хронику:

– И я же обязана реабилитировать тебя! Тетя остановилась, обхватила голову, которая болела и потому не могла принимать быстрых решений.

– Ну, прочитай несколько абзацев из «Героя наше­го времени»… Перевоплотись в Печорина! А потом в Ру-дина, если тебе захочется. Но только с использованием всех жестов и других возможностей твоей незаурядной «фактуры».

Возможности эти были велики: Герман вполне мог бы поступить в ателье манекенщиком.

Мы шли переулком, который расширяли, благоустра­ивали – и он уже несколько лет не вылезал из строитель­ных заборов. Прохожие здесь попадались не часто… А те, которые встречались, вздрагивали от восклицаний и тело­движений Германа.

Прочитав первый монолог, он по-дантесовски покори-тельно взглянул на Любу.

– Вы опять хотите мне что-то сказать? – осведомилась она. И нарочито спохватилась: – У меня… что-то не так, не на месте?

Покорительный взгляд угас.

– Мы зашли довольно далеко, – вернулся из перево­площений на землю Герман.

– От дома, ты хочешь сказать? – уточнила Люба. – Тогда не «зашли», а ушли.

Тетины родинки и веснушки вновь вырвались из засады на выручку Герману. Это было видно и в полутьме.

– А «лишние люди» прошлого века? Сегодня мы уви­дели их! – воскликнула тетя. – Как живые, да? Как живые!

Зачем им менять адреса? – Люба повела плечами. – Жили бы себе спокойно на книжных страницах!

– Менять адреса? Какое-то у тебя почтово-телеграфное мышление!

– Инициатива хороша там, где она требуется, – не сда­валась Люба. – Это и литературных конференций каса­ется.