Изменить стиль страницы

Никто, кроме Ксавье, не был потрясен происходящим, никто не стоял на месте, будто их ноги приросли к земле. Его замешательство привело к тому, что проходивший мимо полицейский походя ткнул его под ребра дубинкой – ведь он и был призван к исполнению важной задачи – разбираться с нарушителями общественного порядка. Тот же самый полицейский, который совсем недавно поднял его журнал, теперь без всякого намека на шутку бросил ему сквозь зубы:

– Эй, козел! Пошевеливайся! Или тебе невдомек, что сегодня праздник? – Ксавье понятия не имел даже о том, какое сегодня было число. – У нас сегодня Национальная Минута Сильных Ощущений, чтобы выжить в Соединенных Штатах Америки! Шевелись, делай что-нибудь. Только поторапливайся, а то я тебя оштрафую!

И полицейский пошел дальше, неуклюже приплясывая, как пятящийся боком лось. Ксавье постарался что-нибудь изобразить – он поднял ногу, руки положил на шляпу и попытался сделать пируэт, как балерина на музыкальной шкатулке.

Как только он два раза обернулся вокруг собственной оси, у него так закружилась голова, что пришлось закрыть глаза. И в этот самый момент кто-то прокричал прямо ему в ухо:

– Хватит корчиться, дурак! Ты что, не понял, что Минута уже прошла?

Подручный открыл глаза и чуть не упал, потеряв равновесие. Начался учет нанесенного Минутой ущерба. Завыла сирена «скорой помощи». Пожарные сносили вниз врезавшегося в стену канатоходца, тело его обвисло у них на руках, как тряпка. Несколько человек, в основном старики, со стонами расползались в разных направлениях. Их мучила боль в растянутых связках, вывихи и прострелы. Вновь взревели моторы. Люди со злостью повсюду осыпали друг друга взаимными упреками. Один мужчина толкал другого, одетого как тамбурмажор, обвиняя его в том, что тот помял капот его машины, ударяя его при этом головой о тот же капот и повторяя:

– Это самый большой кретинизм, который мне доводилось видеть!

И дальше в том же духе, вокруг Ксавье наблюдал тысячи примеров охватившего толпу безумия. Он шел, топча отходы праздника – конфетти, транспаранты, осколки стекла из разбитых окон, – не веря собственным глазам. Здесь и там виднелись следы крови. Бог с ними, со всеми. Через двадцать минут служащие вернулись в свои конторы, пешеходы снова пешком пошли по тротуарам, покупатели толпами повалили в магазины, суетливая нью-йоркская жизнь вошла в свое размеренное русло, следуя обычному жесткому и торопливому распорядку.

Глава 4

Джефф напряженно соображал, как он оказался в этом кресле, почему грудь его ничем не прикрыта и кем мог быть этот надушенный маленький человечек в атласном халате. Вильям-Г. Кальяри рассеянно и нежно гладил его одной рукой по груди, покрытой курчавящимися волосками, а в другой держал книгу Зигмунда Фрейда, толковавшую сны. Джефф широко раскрытыми глазами смотрел на роскошь окружавшей его обстановки, он был совершенно не в состоянии вспомнить, как сюда попал.

– Что со мной, почему я здесь? Кто вы такой?

– Друг, – мягко ответил Кальяри, поцеловал парнишку в затылок и вернулся к прерванному чтению.

– Кто вы такой, чтобы так себя со мной вести?

В шепоте парнишки звучали паника и благоговейный ужас.

– Я же сказал уже тебе, что я – друг, и ты это знаешь, – спокойно повторил Кальяри и, положив книгу на стол, начал нежно постукивать по молодой груди. Джефф напрягся, пытаясь отодвинуться

подальше, и только тогда понял, что руки его привязаны к подлокотникам. Он прищурил глаза и снова с тревогой в голосе спросил: .

– Где я? Что со мной происходит? – Ему не доставляло никакого удовольствия чувствовать, как Кальяри нежно покусывает ему грудь, эти укусы были для него как ожоги.

Раздался телефонный звонок. Кальяри оставил парнишку наедине с его тревогой и пошел в дальний угол комнаты. На другом конце провода раздался взволнованный голос его помощника:

– Хозяин, – сказал ему тот с места в карьер, – хозяин, вам совершенно необходимо приехать в контору. Господи, можете мне поверить, что ничего подобного я за всю свою жизнь счастливую никогда не видел! Вы просто обязаны приехать!

Кальяри очень не нравилось, когда кто-то говорил ему, что он обязан делать. И он вполне однозначно дал это понять своему помощнику. Но тот продолжал настаивать.

– Клянусь вам, хозяин, это действительно совершенно необходимо, вы еще меня будете благодарить! Это такой номер – вы ни глазам своим, ни ушам не поверите. Никогда не видел ничего подобного. Мальчишка с лягушкой!.. Больше я вам ничего не скажу.

Выражение лица Кальяри оживилось.

– Значит, лягушка, говоришь?

– Честное благородное, чтоб мне на месте провалиться!

Сомнения Кальяри длились не дольше секунды.

– Приеду к тебе через час.

Он повесил трубку, не будучи в состоянии сдержать возбужденной улыбки. Потом вернулся к Джеффу, склонился к его лицу и мягко куснул его несколько раз за губы. Юноша простонал: «Что я здесь делаю? Почему вы так себя ведете? Эй, я же ведь связан!» – и стал от ласок дышать так часто, как издыхающий пес.

Насвистывая, Кальяри вышел из комнаты. Сказал лакею, чтобы тот присмотрел за Джеффом и отвез его обратно в клинику. Потом прошел в покои сестры. Она лежала в шезлонге – рослая, бледная, цвета серой притирки. Лоб ее прикрывал компресс, служанка поправляла подушки, чтоб ей было удобнее. В большой комнате чувствовался стойкий запах лекарств и жженых спичек.

Кальяри опустился на колени, взял худую руку сестры и с искренней любовью поднес к губам. Не открывая глаз, она сказала ему, что его усы ее щекочут и это ей неприятно.

– Сестра, мне нужно тебя оставить.

И жестом, полным благоговения, он убрал упавший ей на лоб локон.

– Опять! Ты же мне обещал… – простонала она с упреком.

– Я знаю, прости меня, но такая уж планида у несчастных импресарио. Знаешь, я куплю тебе ожерелье. Помнишь? То, что мы видели в прошлый вторник… Но сейчас у меня неотложные дела, мне надо ехать. К вечеру я вернусь.

– Ты оставляешь меня одну с этой идиоткой?

Служанка, привыкшая к замечаниям такого рода, спокойно продолжала готовить шприц. Кальяри запечатлел прощальный поцелуй на пальцах сестры, которая снова пожаловалась ему на то, что

усы ее щекочут.

На лестнице он столкнулся с полным смущения Джеффом. Тот был в сильно растрепанных чувствах, его под руку провожал лакей; поравнявшись с парнишкой, Кальяри по привычке ущипнул его за щеку. Потом, надев перчатки, он вызвал шофера. Только бы ногами не шаркать. «Лягушка, это же надо!» – подумал он, улыбнувшись снова. У выхода он бросил на ходу:

– Джефф, милый, увидимся, как обычно, в следующую среду, мой дорогой.

А юноша тем временем с тревогой, граничившей с полной растерянностью, напряженно соображал, кто же этот человек, ради всего святого, кто этот странный человек, которого он видел в первый раз в своей жизни.

Как только машина Кальяри тронулась с места, стали открываться чугунные ворота гостиницы «Аламак», где ему были отведены лучшие покои. На самом деле вся эта гостиница, занимавшая почти всю улицу, принадлежала ему. Он с сестрой половину времени проводил здесь, а другую половину – на роскошной вилле, к которой прилегал сад больницы для душевнобольных. Эмблема Кальяри красовалась при входе в гостиницу, на чугунных воротах, в большом зале для приемов, она была вышита на каждой скатерти, покрывавшей каждый стол в каждой комнате. Гостиницу в свое время купил его отец – Лестер Кальяри. Семья Кальяри всегда была состоятельной, но при Лестере ее богатство стало поистине колоссальным. Молодой красивый адвокат с гордо поднятой головой, чем-то напоминавшей голову льва, когда ему было двадцать лет, прежде всего заключил чрезвычайно удачный брак, связавший его с семейством Морганов – одним из тех великих семейств коммерсантов, которые в девятнадцатом веке контролировали Нью-Йорк. От этого брака родилось двое детей – Белинда и Вильям -Говард, тот самый, которому очень нравилось поглаживать грудь. Вильям был тщедушным и хилым, Белинда – худощавой, как лакричная палочка. И тем не менее они родились в один день, в один час и в одном месте. Со времени родов их мать стала страдать повышенной чувствительностью. И на протяжении всего детства дети видели родительницу только в ее мрачных покоях, где окна были закрыты тяжелыми гардинами, потому что, как она говорила, малейший свет жег ей глаза. Она постоянно сжимала виски руками из-за жестоких мигреней, и эту манеру переняла ее дочь, достигнув возраста зрелости. Когда боль ненадолго давала ей передышку, мать любила играть на пианино. У нее была болезненная страсть к Шуберту. К немецкой культуре в целом, включая ее любимых музыкантов, ее любимых писателей, ее любимых художников. Поэтому у близнецов была гувернантка тевтонского происхождения, которая научила их бегло говорить на языке Гёте. Кроме того, они выучили французский язык. По настоянию Лестера. Потому что для него слово «цивилизация» было тождественно понятию «Франция». Ему нравилось почти все, что было связано с этой страной. Он играл на бирже, был воинствующим капиталистом, запускал руку в общественный кошелек так глубоко, как только мог, выходя при этом сухим из воды, все свои знания в области юриспруденции использовал для проведения совершенно законных сделок, которые нельзя было назвать иначе как мошенничество, но вместе с тем обожал Виктора Гюго, и его «Отверженные» не раз доводили Лестера до слез. Первый приступ депрессии он пережил в 1886 году. Тогда на протяжении нескольких недель он только и делал, что плакал, вставал с постели лишь для того, чтобы бесцельно бродить по улицам; он забросил дела, охваченный ничем не объяснимой меланхолией. Его не покидало чувство ужасного горя, хоть он не имел ни малейшего понятия о том, в чем состояла его утрата. Кроме того, у него возник необоснованный страх перед деревьями. Когда шелестели листья деревьев, ему казалось, что они подают ему какие-то знаки. Лестер часто спрашивал себя, не сходит ли он с ума. «Но, – рассуждал он, – если бы я был сумасшедшим, настоящим сумасшедшим, у меня не было бы никаких сомнений в том, что деревья со мной и в самом деле говорят. А поскольку я в этом сомневаюсь, значит, я не сумасшедший. А если я не сумасшедший, получается, что это не плод моего воображения, и деревья на самом деле относятся ко мне странно». Как-то июньским утром он попытался утопиться в Гудзоне.