Объясняю санитарке, кто я.
— Из редакции. Иду к Климу Владимировичу не на прием, по делу.
Санитарка-швейцар поднимается с табуретки и ведет меня в большой светлый зал.
Три двери. Около каждой стулья. У двух дверей, где принимают Роза Ивановна и Борис Кондратьевич, один-два посетителя, а около двери Клима Владимировича тесно от ребятишек. Мальчики, девочки. У каждого в руках ящичек, корзина, кошелка, и из каждой на вас смотрит зверек или птичка.
— Ребятня! — говорит санитарка. — К другим врачам не идут. Часами сидят у этой двери, лишь бы показать своего больного дяде Климу. Он для них вроде доктора Айболита.
— Айболит был добрым, отзывчивым.
— И Клим Владимирович добрый.
— Что-то не верится.
— Почему?
Я молчу, не отвечаю санитарке. Зачем раньше времени раскрывать свои карты.
Санитарка подходит к средней двери. Дети хором говорят:
— Нельзя. Дядя Клим делает операцию.
— Кому?
— Воробью.
Хозяйка воробья, девочка с большим розовым бантом, как услышала слово «воробей», так тут же залилась слезами. Санитарка-швейцар гладит ее по головке, спрашивает: что с ней? Как зовут? И дети, сидящие на соседних стульях, объясняют, что девочку зовут Нинель, а плачет она потому, что ей жаль воробья.
В этом месте девочка Нинель решает вступить в разговор. Она говорит только одно слово «Генка» и снова заливается слезами.
Мальчики и девочки объясняют. Генка — это брат Нинель. Утром Генка сбил из рогатки воробья с дерева. Все думали — воробей убит. Он лежал в пыли, не двигался. А воробей был в обмороке. Генка сломал воробью ножку. Нинель, вместо того чтобы идти в школу, побежала в ветлечебницу, и вот теперь дядя Клим накладывает на сломанную ножку шины.
— Господи, — говорю я. — У воробьишки ножка тоньше спички, разве можно взять ее в шины?
— О, дядя Клим! — восхищенно говорит мальчик с черепахой.
А девочка с кошкой прибавляет:
— Он и осе мог бы срастить ножку, только осы злые и за них никто не просит.
— Ребята, — обращается санитарка-швейцар к детям, показывая на меня, — эта тетя из редакции. Она пойдет к дяде Климу без очереди. Вы пропустите ее. Хорошо?
В ответ ребята не очень дружно отвечают «хорошо» и начинают пересаживаться со стула на стул, чтобы освободить мне место рядом с дверью доктора. Я говорю «спасибо», сажусь, и почти тут же ко мне подходят две школьницы с трехшерстным котенком. Девочки сначала молчат, потом, пошептавшись, набираются смелости, спрашивают меня:
— Тетя, а вы можете отличить мальчика от девочки?
— Как будто.
— Тогда скажите, кто это? — спрашивают девочки и протягивают мне трехшерстного.
Оглядываю котенка и говорю:
— Мальчик.
— А я что говорила, — укоризненно шепчет одна из девочек.
Вторая девочка смотрит на меня исподлобья. Она явно не верит в мое умение отличить кота от кошки. Хочет что-то сказать и, не сказав, отходит со второй девочкой в конец очереди.
Девочка с розовым бантом перестает плакать и начинает рассказывать про девочек, которые только что разговаривали со мной.
Это, оказывается, сестры-близнецы. Они давно хотят завести котенка, а их мама не хочет. Мама сказала им:
— Будет не кот, а кошка, утоплю.
Месяц назад девочкам кто-то, подарил котенка. Девочки спросили: а он кто? Хозяин сказал — кот. Девочки не поверили, показали котенка дворнику, и дворник тоже сказал — кот.
— А их мама, — говорит девочка с розовым бантом, — утопила кота, потому что он был кошкой.
Поведение мамы возмущает меня. Девочка с розовым бантом видит это и говорит:
— Девочки не хотят, чтобы их мама утопила в ведре и этого котенка.
— Этот котенок — кот, его не утопят.
А девочка с розовым бантом тянется к моему уху, шепчет:
— Давайте пропустим этих сестер без очереди. Им только на минутку.
— Нам только на минутку, — эхом повторяет с той стороны очереди одна из сестер, а вторая добавляет:
— Спросим у дяди Клима, кто котенок: мальчик или девочка?
— Ладно, идите, — говорю я.
Очередь снова пересаживается со стула на стул с тем, чтобы я могла уступить место у двери сестрам-близнецам. Я уступаю, сажусь на стул дальше. Сестры говорят «спасибо» и садятся вдвоем на один стул.
Проходит еще минута, и девочка с розовым бантом снова тянется к моему уху.
— Давайте пропустим вон того мальчика.
Я начинаю сердиться:
— А что у того мальчика?
Девочка бежит к мальчику, который сидит за три стула от нас, и ведет его ко мне. Мальчику лет двенадцать. На месте носа у него запятая. Загорелая мордашка обсыпана веснушками, как венская булочка — маком. Мальчик в рваной рубашке, но гордый. Он сам ничего не говорит, ни о чем не просит. Все это делает за него девочка с розовым бантом.
— Скажи тете из редакции, что у тебя?
Мальчик молча раскрывает кошелку, и я вижу окровавленного петуха-минорку. Голова побита, изранена. Гребень разорван, глаз вырван и висит на сантиметр ниже положенного места на двух жилках.
Я зажмурилась, спрашиваю:
— Кто его так?
Мальчик молчит, отвечает все та же девочка с розовым бантом:
— Он подрался с соседским петухом.
Со всех стульев несутся дополнения:
— Тот малайский.
— В два раза больше.
— У того шпоры.
— Это, он не шпорами, а клювом выклевал.
— Глаз может прижиться! — говорит мальчик с черепахой.
— Глаз не может прижиться! — говорит одна из сестер-близнецов.
Начинается спор. На шум приходит санитарка и укоризненно показывает ребятам на дверь, за которой дядя Клим накладывает шины на сломанную ногу воробья. Спор сразу затихает. Санитарка уходит, и в наступившей тишине девочка с розовым бантом полушепотом рассказывает мне о трагедии, которая чуть было не разыгралась после петушиного боя.
Хозяин петуха с выклеванным глазом, шофер автобуса, решил отрубить раненому голову. И пока шофер ходил за топором, сын шофера, гордый мальчик в рваной рубахе, выкрал петуха и прибежал с ним в ветеринарную лечебницу. И теперь жизнь Петьки была в руках дяди Клима. Если дядя Клим возьмется приживить Петьке глаз, ему не отрубят голову. Если не возьмется, быть петуху зажаренным.
Девочка с розовым бантом ведет свой рассказ столь хитро, что из дальнейших объяснений выясняется: жизнь петуха зависит не только от дяди Клима, но и от поведения тети из редакции. Выклеванный глаз хоть и висит на ниточке, но еще живой, и если тетя из редакции не уступит очереди, то выклеванный глаз уснет, замутится, и тогда шофер отрубит Петьке голову.
Около дюжины детских голов — мальчишечьих и девчоночьих — сразу поворачиваются в сторону тети из редакции, ждут от нее ответа.
И тетя, взяв пример с мальчика в рваной рубахе, тоже молча и тоже гордо пересаживается еще на один стул дальше от двери.
Скажу прямо: пересаживаться мне не хотелось. Я занималась расследованием важного дела. Старую мать долго обижали родные дети. И во имя этой матери я могла, имела право, не обращая внимания на раненых петухов, черепах, воробьев, войти в дверь сына Капитолины Прохоровны вне всякой очереди.
Я имела право и не могла им воспользоваться. И дело было совсем не в том, что я, как сердобольная дама-патронесса, жалела раненых петушков и покалеченных воробушков. Меня занимали мальчики и девочки, которые принесли раненых и покалеченных. Эти мальчики и девочки отличались от тех, которые жили у нас в доме, отличались от моих собственных детей. У меня было их двое. Мальчики-погодки одиннадцати и двенадцати лет. Я не говорю, что мои могли бы отрубить топором голову раненому петуху. Не утверждаю. Не знаю. Но зато я знаю наверняка, что мои не понесли бы Петьку в ветлечебницу и не сидели бы с ним два часа в очереди к врачу. Мои бы махнули на раненого рукой и помчались бы на соседний двор гонять футбольный мяч.
Я смотрю на сына шофера и думаю: мальчик, который вырвал из-под топора раненого петуха, вырастет обязательно благородным человеком. Такой не сможет обидеть слабого, сделать подлость ближнему, написать на сослуживца анонимку.