Изменить стиль страницы

— Как заклинание?

— Да, читай про себя, как заклинание.

— Не очень-то мне помогают заклинания, — с сомненьем сказала Надя. — Но попробую!

Перед праздниками пришла посылка в простом ящике без мешковины. Адрес написан не маминой рукой. В посылке записка, которую тотчас забрал Гусь — старший надзиратель.

— Ну, хоть сами прочтите мне, пожалуйста, — попросила Надя.

— Не положено, — равнодушно ответил Гусь, но, пробежав ее бегло глазами, отдал Наде.

«Деточка, милая! Прости, я слегка прихворнула. Пришлось попросить соседку отправить посылку из Люберец. Скоро поправлюсь, напишу. Мама».

Надя в сердцах швырнула ящик. О деле ни слова.

Зима в тот год наступила ранняя и очень снежная. Даже старожилы-долгосрочники, пробывшие не один год на севере, удивлялись такому обилию снега в начале зимы. Грейдер не успевал расчищать дорогу, и плохо приходилось бедной Ночке таскать возок дважды в день, в снегу по самое брюхо. Из старых актированных бушлатов Надя попросила в пошивочной мастерской смастерить лошади что-то вроде попоны по собственному чертежу. Одежка накидывалась Ночке на спину и привязывалась лямками к дуге, а еще две лямки завязывались под брюхом, чтоб не съезжала на бок.

В таком виде их встретил капитан ЧОС и заорал для порядка:

— Это еще что за пугало огородное?!

— Зябнет она, старая, а дорога тяжелая, пока второй раз съездим, вся в мыле, простудится, как тогда будем? — объяснила ему Надя.

— Ты ей еще и валенки схлопочи, смешнее будет! — и совсем уже по-другому спросил: — Слышь, Михайлова, ты, часом, случайно не из деревни будешь?

— Почти.

— То-то, я вижу, скотину любишь!

— Скотину! — обиделась Надя. — Жюль Верн лошадь благородным животным называл! А много ли людей благородными назовешь? Разве это скотина? Все понимает! Человек!

Капитан только головой покрутил и засмеялся.

— Ну, ты даешь! Надо же! Человек!

К концу декабря снегу намело столько, что дорога оказалась как бы в тоннеле.

— В феврале будешь ходить меж гор, в ущелье! — пообещал Мансур.

Но вдруг снегопады внезапно прекратились, сразу показались звезды и луна. Тундра стала серебряная, и светло, как днем. Морозы небольшие, совсем как дома, в Малаховке. В такую погоду ее иногда провожал Клондайк. Это были чудесные дни, хоть в четыре часа уже темно. По дороге можно было болтать, о чем угодно. Надя слышала от Мымры, что на партсобрании опер ругал обоих режимников. По зоне ползали слухи, что Павиан был попутан опером с дамой в кипятилке.

— Чего тебя на собрании ругали?

— Пустяки, капитан Горохов…

— Зуб опера страшнее пасти крокодила, — вспомнила Надя Мансура. — За что он на тебя взъелся?

— Наоборот! Сказал: «Парень он хороший, не спорю, только, здесь ему делать нечего! Слабак, субтильный интеллигентик!

— Вот гад! — не выдержала Надя.

— «Дисциплину в зоне ослабил. Полно нарушений, а бур пустует. Я ему, — говорит, — зла не желаю. Пусть едет и учится». А после собрания отозвал в сторонку и говорит: «Тут не все, как Михайлова, не думай, такие зубры-бизоны есть, дай им волю — с кистенем средь бела дня по зоне ходить будешь».

— А ты бы ему сказал, что из самых зубров самую-самую бандитку выбрал…

И пока Клондайк заливался смехом, озабоченно спросила:

— Ну и что теперь?

— В общем, до замены пока остаюсь…

— А пришлют, уедешь?

— Уедем вместе.

— Куда?

— Ко мне в Ленинград.

— Нет! Я только в Москву, к Гнесиным, там меня ждет моя преподавательница Вербова Вера Александровна.

— Ну, в Москву! Купим машину, в ней будем жить.

— Почему это в машине, можно у меня, целый дом пустой стоит. Мама рада будет. А зачем машина? Лучше рояль!

— На рояле вдвоем не поместимся! — продолжал смеяться Клондайк. — А на пианино не согласна?

— Согласна, но лучше рояль! Звучнее и звук красивее, особенно «Шредер», — больше она никаких марок роялей не знала, у Дины Васильевны стоял «Шредер».

— Пианино у меня дома… а, может, все же о машине подумаем? — от таких разговоров им обоим становилось весело и радостно. И как здорово было идти по искрящемуся, скрипучему снегу, держа с обеих сторон под уздцы Ночку, без тревожных поцелуев и объятий, вообще не чувствуя тела, одну душу. Они могли не только делиться своими задумками, но и узнавать друг о друге. В сущности, она совсем ничего не знала о своем возлюбленном. Только одно, как сказала Маевская, — красив, как Аполлон, — да это она и сама знала. Еще, что вернулся из отпуска — на погонах еще с одной звездочкой и сдал на отлично за второй курс. А дом? А родные? Почему-то о них Клондайк говорил мало. Правда, однажды вскользь упомянул: «Мама у меня очень красивая, даже слишком, во вред себе…»

— А моя мама очень добрая и ласковая, наверное, тоже во вред себе, — поспешила заметить Надя. — А отец?

— Отец как отец! — пожал плечами Клондайк. — Обыкновенный! Полковник!

Надя поняла, что говорить ему об отце не хотелось. Но такие дни им выпадали редко, чаще бывали метели, и Надя прогоняла Клондайка домой. Говорить на ветру все равно нельзя было (можно голос простудить!), и, поцеловав ее кинематографическим, долгим поцелуем в холодные губы, Клондайк отправлялся учить какое-то «Право» или еще что-нибудь. Иногда Надю охватывало сомнение: «А что скажет красавица мать своему Саше, любимому сыночку, когда представит он ей невесту из лагеря? Тогда он должен сказать ей так: «Мама, Надя — будущая знаменитость!»— и она смирится»….

С вечера Наташа сказала ей, что Мымра привезла из города целый ворох нот, пьес, клавир оперетты «Вольный ветер» Дунаевского. (Конец года, надо было осваивать положенные для КВЧ деньги). Наде очень хотелось взглянуть: что за ноты? Но, приехав в пекарню, она к огорчению узнала: хлеб недавно посадили и ждать придется не менее часу.

Фомка, хотя это категорически воспрещалось, открыл кладовку и сказал:

— Здесь ходи, спать мосно! Селый сяс мосно. Тихо сиди, молси!

Надя поправила мотузочки на попоне лошади и устроилась вздремнуть на мешках. Дощатая перегородка кладовки рассохлась и разошлась, образовав щели, через которые ей хорошо было видать, что делается на пекарне, правда, интересного мало, лучше прикорнуть с полчасика. Еще ей хорошо была видна часть окошка, заботливо очищенная от снега и льда, и часть крыльца, где ярко горела лампочка над входом и вились бесконечные редкие снежинки. «Ночку бы в сарай завести, все потише там будет, да сенца ей подкинуть», — решила Надя и тихонько вышла на крыльцо. Откуда ни возьмись, прямо перед ней вынырнул опер Горохов. Он шел по дороге с 6-й шахты, слегка припадая на левую ногу, в правой руке небольшой не то портфель, не то чемоданчик. Не ожидая ничего путного от такой встречи, она хотела прошмыгнуть незамеченной обратно в пекарню. Но Горохов уже увидел ее. От его глаз не скроешься.

— Ты чего здесь, Михайлова, болтаешься без дела? — сердито нахмурив озябшее лицо, спросил опер.

— За хлебом приехала.

— Вижу, не за водкой, чего не грузишь?

— Хлеб наш не готов, гражданин начальник.

— А зачем не ко времени приехала?

— Пекарня задерживает, у них мука из-за пурги вовремя…

— Проверю, — перебил ее объяснение он и, насупившись ещё больше, спрятал озябший нос в поднятый воротник полушубка.

Надя, показав его спине язык, вернулась на свое место в кладовку. Там между мешками тепло и мягко, можно хоть капельку вздремнуть. Но едва она прислонилась головой к мешку, как почудился ей скрип шагов и тут же несколько пар ног застучали по крыльцу, отряхивая снег. Надя втиснулась, как можно плотнее, между мешками и притаилась. «Кто это?» В любом случае ее не должны здесь видеть.

— Эй, рожа! Ты здесь, что ля? — прохрипел голос.

— Вам что, ребята? — послышался рокочущий бас Мансура.

— Брага есть? Пить охота!

— Откуда брага? Квас есть.

— Давай, тащи квас, — загалдели несколько голосов.

Их не меньше трех, сообразила Надя. Она тихонько повернулась к перегородке и увидела их в щель. Точно, их было трое. Один их них, тот, что стоял поближе к стене, был хорошо виден. Все трое в бушлатах, валенках и одинаковых ушанках.