Гундель пришла прямо с работы — из прядильни, изготовлявшей по заказу оккупационных властей бумажные нитки. Жила она здесь же, в промышленном пригороде Менкеберга, в холодной мансарде.
— Что ты так на меня смотришь? — спросила она.
Держа в зубах черную бархотку, она обеими руками приглаживала волосы назад с висков, собирая их на затылке; потом повязала голову лентой и распустила волосы.
Взглянув искоса на Хольта, она бросила:
— До тридцатого числа все должны перекрасить форму. Об этом в газетах объявлено.
— Мне бы их заботы! — ответил Хольт, но, заметив ее взгляд, поспешно добавил: — Ладно, схожу к твоей антифашистской молодежи. Довольна?
— Не ради же меня?
— Именно. Только ради тебя! Я еще сыт по горло гитлерюгендом.
— Не смей так говорить! — воскликнула Гундель. — Ты прекрасно знаешь, что у нас совсем другое.
— Возможно, — ответил он. — Сначала направо, потом налево, но у меня повороты так быстро не получаются. — Он встал. — Пройдемся? Профессор предписал мне моцион.
Гундель пошла с ним по обочине шоссе. Они свернули на дорожку, которая вилась среди садов, полого поднимаясь в гору. Оттуда открывался вид на долину, на затянутый дымкой город — море домов, нет, море развалин. Хольт остановился. Таким лежал перед ним и Гельзенкирхен, и Эссен, и Ваттеншейд; та же картина, недоставало лишь копров.
Гундель наконец нарушила молчание.
— Ты стал совсем другой, — сказала она.
Он двинулся дальше.
— Не нахожу.
Дорога пересекала лесок, среди кустарника высились сосны. Хольт поискал на опушке место посуше. Они уселись.
— Ошибаешься, — сказал Хольт. Он обвел рукой вокруг. — Мир стал другим. — Он растянулся на траве, подложив руки под голову. — Меня нес поток, — сказал он, следя взглядом за стаей перелетных птиц. — А теперь будто выбросило на берег в совершенно незнакомой местности.
— Даже если местность незнакома, — сказала Гундель, — надо встать и оглядеться!
Хольт приподнялся и повернул голову. Он увидел среди кустов ржавые листы железа, остатки сгоревших грузовых машин, а на опушке леса несколько деревянных крестов с нахлобученными на них стальными касками.
— То, что я принимал за мир, — сказал он, — оказалось призраком, иллюзией и лежит теперь в развалинах. А до того мира, который окружает меня сейчас, мне дела нет.
Гундель машинально сорвала цветок и задумчиво обрывала лепестки.
— Если бы все думали, как ты, у нас в городе до сих пор не было бы ни воды, ни газа, ни света, трамваи бы не ходили и никто не пек бы хлеба.
— Правильно, — сказал Хольт. — Да я бы и не смог починить водопровод, я ничего не смыслю в трамваях и хлеб тоже не умею печь. — Он поднялся, стал отдирать приставшие к брюкам репьи. — Сама видишь, я лишний, бесполезный, единственное, что я умею, — это стрелять и работать ключом, ничему другому меня не обучали. — Хольт засунул руки в карманы. Он снова глядел на пылающий диск солнца; оно уже коснулось гребня холмов за городом и слепило глаза. — В лагере, — продолжал он, — мы боялись, как бы нас не передали французам; говорили, они всех силком запихивают в иностранный легион. — Он подал Гундель руку и помог встать. — Знай кошка свое лукошко, — сказал он. — Иностранный легион был бы только логическим следствием.
Он все еще держал руку Гундель в своей. И когда она подняла голову и серьезно и беспомощно на него взглянула, ему показалось, что наконец-то он видит прежнюю Гундель, да и платье на ней было то же.
— Я думал, ты меня забыла, — сказал он.
— Я!.. Тебя забуду?! — воскликнула она.
Запустив пальцы в каштановые пряди, он запрокинул ей голову.
— Я думал, ты уже не та, — сказал он.
Она закрыла глаза. Губы Хольта коснулись ее губ.
— Но это в самом деле ты! — сказал он.
— Никогда больше не говори такое… про иностранный легион… — попросила она.
— У меня никого нет, — сказал он. — У меня одна ты.
Она обвила его шею руками.
— Постарайся себя пересилить. Я так боюсь за тебя!
Он узнал губы Гундель, когда поцеловал ее.
Они спускались вниз по дороге. Сумерки будто занавесом затянули город в долине, но дорога здесь, наверху, была еще озарена оранжевыми отсветами неба. Гундель все еще держала в руках цветок, с которого оборвала лепестки.
— Интересно, как вырастает такой вот цветок! — сказала она, бросив наконец стебель.
Хольт не ответил. Он взял Гундель под руку. Он словно охмелел от ее вновь обретенной близости.
— Пошли куда-нибудь, — сказал он, — посидим в кафе!
— Нет, что ты, — возразила она. — Я должна быть на собрании! Хорст Шнайдерайт ждет! — И она прибавила шагу.
Хольт, разом отрезвев, шел следом. Сумерки сгущались. Похолодало. Он зяб.
Среди штабелей обугленных досок и обгоревшего мусора стоял барак с забитыми картоном окнами. Внутри при свете огарка на садовых стульях и неструганых скамьях пристроилось десятка два юношей и девушек. Все знали Гундель, здоровались с ней за руку. Хольт уселся в сторонке.
Тощий косолицый парень с культей вместо правой ноги, ковыляя на неуклюжих костылях, двинулся через всю комнату к Хольту. Ему могло быть лет двадцать с небольшим, давно не стриженные соломенные волосы свисали на лоб. Светлые, глубоко посаженные у самой переносицы глазки, левое ухо оттопырено. Одет он был в истрепанный и перекрашенный мундир вермахта.
— Гофман! — сказал он.
Хольт, растерявшись, в смущении продолжал сидеть.
— Хоть я был всего обер-ефрейтор, ты мог бы снизойти и сказать мне свое имя! — вызывающе бросил парень.
Гундель поспешила к ним, за ней другие ребята. Хольта окружили незнакомые лица. Гофман, опершись всей тяжестью на правый костыль, левым тыкал в Хольта.
— Если мы недостаточно хороши для тебя, — все так же задиристо продолжал он, — поищи себе другую компанию!
Хольт встал. Но тут дверь с шумом распахнулась. Все повернули головы.
В барак вошел высокий, широкоплечий малый, остановился на пороге и вопросительно обвел глазами комнату, скупо освещенную лишь пламенем свечи. Затем, не глядя, ногой захлопнул дверь. В том, как он басом спросил: «Что у вас тут случилось?», в том, как он встал перед Хольтом и Гундель, возвышаясь чуть не на голову над остальными, было что-то решительное и неодолимое, какая-то грозная, подавляющая сила. Хольт сразу понял, что перед ним Хорст Шнайдерайт, каменщик Шнайдерайт. Он слышал, как Шнайдерайт обратился к Гундель и голос его зазвучал неожиданно мягко:
— Хорошо, что ты здесь. Я ждал тебя у фабрики и уж думал, ты не придешь.
Гофман опять указал костылем на Хольта.
— Новенький. Важный барин, даже назваться не пожелал! — И обращаясь к остальным: — Мы для него, видишь, недостаточно хороши!
— Да брось ты! — прикрикнул на него Шнайдерайт и повернулся к Хольту.
Несколько секунд они глядели друг на друга. Шнайдерайту было двадцать один год. Он был черноволос. На узком, резко очерченном лице, оттененном синевой на бритых щеках и подбородке, выделялись сросшиеся над переносицей брови. Лоб рассекали вертикальные морщинки, У него была привычка смело и вызывающе вскидывать голову.
Оба почувствовали одно и то же: между ними нет и не может быть ничего общего.
Шнайдерайт провел последние четыре года своей жизни за тюремной решеткой; отец его, металлист, осенью 1941 года был приговорен к смерти и казнен за саботаж на военном заводе, который они с сыном организовали после 22 июня 1941 года. Теперь Шнайдерайт жил у матери. Она тоже была освобождена из заключения советскими войсками.
— Знакомься, это Вернер Хольт, — сказала Гундель.
Шнайдерайт молча, как бы мимоходом, подал Хольту руку. Круг разомкнулся, Хольт снова сел. Вокруг него гомон голосов. Он увидел у Шнайдерайта в петлице тот же значок, красный треугольник, увидел, как Шнайдерайт потянул за собой Гундель и, держа ее за руку, стал что-то ей доказывать. А Гундель утвердительно закивала и заулыбалась… Хольта охватило чувство острого разочарования.