Изменить стиль страницы

В отличие от красноречивых восторгов Дон Кихота, беседа каноника со священником в сорок седьмой главе как бы подытоживает слова священника, произнесенные в шестой главе первой части, в сцене сожжения книг. Мы вернулись к тому, с чего начали. Некоторые рыцарские романы опасны, потому что в них слишком много вымысла и несообразностей.

«Я не знаю ни одного рыцарского романа, где бы все члены повествования составляли единое тело <…> — все они состоят из стольких членов, что кажется, будто сочинитель вместо хорошо сложенной фигуры задумал создать какое-то чудище или урода. Кроме того, слог в этих романах груб, подвиги неправдоподобны, любовь похотлива, вежливость неуклюжа, битвы утомительны, рассуждения глупы, путешествия нелепы — словом, с искусством разумным они ничего общего не имеют и по этой причине подлежат изгнанию из христианского государства наравне с людьми бесполезными». Но повторяю, чтобы обругать эти книги, незачем было сочинять роман в тысячу страниц. И однако к концу первой части ловкий Сервантес имеет на своей стороне уже не одного церковника, а двух.

У нас ушло бы слишком много времени на то, чтобы во всех утомительных подробностях следовать каждому изгибу и повороту рыцарской темы — этому гибкому хребту, на котором держится книга. Когда мы будем говорить о победах и поражениях Дон Кихота, этот структурный прием станет абсолютно ясен. В завершение темы рыцарских романов я укажу на один из прелестнейших эпизодов, происшедших ближе к концу Дон-Кихотовых приключений, а именно на эпизод из пятьдесят восьмой главы второй части. Рыцарь и его оруженосец видят, что на лугу, разостлав под собой плащи, закусывают человек десять. Немного поодаль на траве стоят четыре больших предмета, накрытых полотном. Когда один из крестьян по просьбе Дон Кихота снимает покрывала, под ними оказываются лепные и резные изображения святых, которые переносят из одного прихода в другой. Первая статуя изображает рыцаря в блистающих золотом доспехах, который вонзает копье в пасть дракона. Дон Кихот тут же его узнает: «Сей рыцарь был одним из лучших странствующих рыцарей во всей небесной рати. Звали его Святой Георгий Победоносец, и притом он был покровителем дев». (Святой Георгий сразил дракона, защищая королевскую дочь.)

Вторая статуя оказывается святым Мартином, делящим свой хитон с бедняком; и снова Дон Кихот со сдержанным достоинством говорит: «Сей рыцарь был также из числа христианских странников, и мне думается, что доброта его была еще выше его доблести; это видно из того, Санчо, что он разрывает свой хитон, дабы половину отдать бедняку. И уж верно тогда стояла зима, иначе он отдал бы весь хитон — так он был милосерд» — довольно трогательное умозаключение со стороны Дон Кихота. Третьим оказывается изображение святого Иакова, покровителя Испании, разящего мавров. «Воистину сей есть рыцарь Христова воинства, а зовут его Святой Дьего Мавроббрец. Это один из наидоблестнейших святых рыцарей, когда-либо живших на свете, ныне же пребывающих на небе». Четвертая статуя изображала падение апостола Павла с коня со всеми теми подробностями, с какими обыкновенно изображается его обращение. «Прежде то был самый лютый из всех гонителей Христовой церкви, каких знало его время, а потом он стал самым ярым из всех защитников, какие когда-либо у церкви будут, — сказал Дон Кихот. — Это странствующий рыцарь при жизни своей и это святой, вошедший в обитель вечного покоя после своей смерти, это неутомимый труженик на винограднике Христовом, это просветитель народов, которому школою служили небеса, наставником же и учителем сам Иисус Христос».

Больше изображений не было, поэтому Дон Кихот попросил снова закрыть статуи полотнищами и сказал — тон этой сцены совершенно евангельский: «За счастливое предзнаменование почитаю я, братья, то, что мне довелось увидеть эти изображения, ибо святые эти рыцари подвизались на том же поприще, что и я, то есть на поприще ратном, и все различие между ними и мною заключается в том, что они были святые и преследовали цели божественные, я же, грешный, преследую цели земные. Они завоевали себе Небо благодаря своей мощи, ибо Царство Небесное силою берется, я же еще не знаю, что я завоевываю, возлагая на себя тяготы, — впрочем, если только Дульсинея Тобосская избавится от своих тягот, то мой жребий тотчас улучшится, разум мой возмужает, и, может статься, я перейду на иную стезю, лучшую, нежели та, которою я шел до сих пор», — бормочет он в смутном трепете озарения, внезапно ощутив, что с его бедным мозгом что-то неладно. В конце путешествия Санчо замечает: «Положив руку на сердце, скажу вам, досточтимый мой хозяин: если то, что с нами сегодня произошло, можно назвать приключением, то это одно из самых приятных и отрадных приключений, какие за все время наших странствований выпадали на нашу долю». И впрямь, эта сцена мастерски определяет душевное состояние нашего доброго рыцаря, предвещая его близкий конец.

Поразительно, что интонация Дон Кихота в этой сцене странно напоминает интонацию другого безумца, созданного в тот же год:

Я старый дурень
…………………………..
Боюсь,
Я не совсем в своем уме.

«Король Лир» IV, VII.[8]

ЖЕСТОКОСТЬ И МИСТИФИКАЦИЯ

Теперь я намерен рассмотреть тему мистификации, тему жестокости. Я поступлю следующим образом. Сперва я проведу смотр образцов жизнерадостной физической жестокости из первой части книги. Запомните, полный перечень побед и поражений Дон Кихота я приведу гораздо позже — мне хочется, чтобы вы предвкушали этот подробный отчет. Пока же я предполагаю лишь слегка осветить своим маленьким факелом угол пыточной камеры и поначалу приведу образцы жизнерадостной физической жестокости из первой части. Затем я рассмотрю душевную жестокость во второй части, а так как эта душевная жестокость проявляется преимущественно в мистификациях, нам придется поговорить о различного вида чародействах и чародеях. Нашим первым чародеем окажется Санчо — и в этой связи возникнет тема Дульсинеи. Другой интересный пример — это Дон Кихот, околдовавший сам себя, эпизод в пещере Монтесиноса. Затем я буду готов обрушиться на главных чародеев второй части — на герцогиню с ее герцогом.

На мой взгляд, в нравственности нашей книги есть нечто, отбрасывающее мертвенно-синий лабораторный свет на гордую плоть ее обагренных кровью отрывков. Поговорим о жестокости.

Замысел автора, по всей вероятности, таков: следуй за мной, неблагосклонный читатель, который обожает смотреть, как живую собаку надувают воздухом и пинают ногами, словно футбольный мяч; читатель, которому приятно воскресным утром по дороге в церковь или из церкви ткнуть палкой бедного мошенника в колодках или послать в него плевок; следуй за мной, неблагосклонный читатель, и полюбуйся, в какие изобретательные и жестокие руки предам я своего смехотворно уязвимого героя. Надеюсь, ты по достоинству оценишь то, что я готов тебе предложить.

Неправда, что — как утверждают наши благонамеренные комментаторы, и среди них Обри Белл, — главным героем книги, образ которого возникает на ее страницах, является восприимчивый, понятливый народ, добродушный и человечный. Человечный, как бы не так! А как же ужасающая жестокость, которая — независимо от воли или желания автора — пронизывает книгу и оскверняет ее юмор? Национальный дух здесь ни при чем. Во времена Дон Кихота испанцы относились к сумасшедшим, животным, нижестоящим и бунтарям не более жестоко, чем другие народы той брутальной и блестящей эпохи. Или, если на то пошло, народы других, более поздних, более брутальных и менее блестящих эпох, когда жестокость умела прятать свои клыки. О пытках, коим был подвергнут конокрад, встреченный Дон Кихотом на дороге вместе с другими преступниками, упоминается как об обычном деле, ибо в старой Испании или старой Италии пытки применялись столь же щедро — хотя и более открыто, — как сегодня в тоталитарных государствах. Во времена Дон Кихота испанцы почитали безумие смешным, но позже (как указывает Кратч) того же мнения придерживались и англичане, нередко навещавшие Бедлам потехи ради.

вернуться

8

Перевод Б. Пастернака.