Изменить стиль страницы

Обедали на веранде, с которой спускалась в обширный цветник широкая лестница. На площадке лестницы лежали два деревянных, искусно сделанных льва, на которых Вася немного покатался верхом.

После обеда гуляли с Юлией в парке, который с одной стороны кончался крутым обрывом. На обрыве было место, откуда каждый звук отдавался троекратным эхом, и дети долго выкрикивали различные слова, прислушиваясь к тому, как эхо их повторяет.

Легли спать почти сейчас же после раннего ужина. Светлая ночь глядела в открытое, ничем не завешенное окно, и гнала сон.

— О-хо-хо! — зевала Ниловна, расправляя свои уставшие с дороги старые кости. — Что теперь поделывают у нас в Гульёнках? Агафон Михалыч, тоже, наверно, уж приехал, привез мои гостинцы. Радуются, небось...

— А ты чего послала-то? — спрашивал Вася.

— Разное, — отвечала Ниловна. — Старым — божественное, молодым — радостливое. Степаниде вот ладанку с землицей из святого града Иерусалима, горничной Фене — ленточку алую в косу.

— А я послал Тишке ножик, — сказал Вася.

— И хорошо сделал, — похвалила его Ниловна. — Он бедный, Тишка-то. Где же ему взять!

Оба помолчали, мысленно перенесшись в родные Гульёнки. Но в то время как Ниловна перебирала в мыслях всю свою гульёнковскую родню — сватов и кумовьев. Вася мог вспомнить только тетушку Екатерину Алексеевну да Тишку.

— Нянька, знаешь, что? — сказал он. — Как вырасту большой, я возьму Тишку к себе.

— А что же! — отвечала Ниловна.— И доброе дело сделаешь. Он, Тишка, старательный, только его учить, конечно, нужно.

Наступила тишина. В раскрытое окно долетали какие-то едва уловимые шорохи ночи, легкий треск раскрывающихся лиственных почек.

Глава четырнадцатая

ПРОЩАНИЕ

Утром приехали верхами из своей усадьбы братья Звенигородцевы. Оба, особенно старший, Петр, встретили Васю, как старого знакомого.

— Ну, моряк, — обратился Петр к Васе, — гуляй, сколь можешь, а как береза начнет желтеть, тронемся мы с тобой в Петербург. Нам тоже любопытственно побывать в сем именитом граде.

По случаю приезда гостей устроили рыбную ловлю. Притащили огромный невод. Пришли мужики, завезли сеть на лодке почти до самой середины пруда. Стали Заводить крылья к берегу. Присутствовавшие, охваченные охотничьим волнением» ожидали, когда концы невода подойдут к берегу и начнут вытаскивать мотню.

Дядюшка Максим разрешил и Васе принять участие в ловле: он позволял ему все, в чем видел пользу для мальчика» И Вася, разувшись, закатав штаны по колена, как все мужики, ездил с ними на лодке завозить невод и затем помогал чалить его к берегу.

Первый заход был неудачным: в сети оказалось только несколько мелких карасиков, небольшая щучка да десяток раков. Зато когда во второй заход вытряхнули мотню, из нее так и сыпнуло черным золотом трепетавших на солнце карасей — жирных, головастых, тупорылых. Некоторые из них были величиною в большую тарелку и так тучны, что даже не шевелились от лени, в то время как более мелкие танцевали и бились, норовя снова вскочить в воду.

Потом Ниловна долго мыла и переодевала Васю, ворча на странные дядюшкины обычаи, совсем непохожие на обычаи тетушки Екатерины Алексеевны. От Васи до самого вечера пахло рыбой.

И сам дядюшка Максим не сидел теперь в четырех стенах, как в Москве, а с палкой в руках, в высоких охотничьих сапогах, предшествуемый своим легашом Ратмиром, проводил целые дни в хлопотах по хозяйству, появляясь то на покосе, то в поле, то на скотном дворе, то в конюшне.

Нередко ему подавали тележку, запряженную рыжей кобылкой Звездочкой, ласковой и пугливой, боявшейся каждого взмаха руки.

Вася любил такие поездки и всегда просил дядюшку брать его с собой.

Звездочка бежала, весело пофыркивая, среди хлебных полей, с пригорка на пригорок, навстречу душистому полевому ветерку или неторопливо шагала по едва проложенной лесной дороге. Из-под ног ее невидимо фуркали рябчики, скрывавшиеся а ближайшем темном ельнике. Молчаливые и величавые, стояли старые мачтовые сосны. В торжественной тишине бора звонко стучало колесо тележки о придорожные корни; звук человеческой речи, всякий, даже едва уловимый, шорох гулко разносились в бору.

Это было так похоже на Гульёнки, будто Вася никогда оттуда не уезжал. И нежная привязанность к полям, к молчаливым борам и дубравам с новой силой вспыхивала в детской душе.

То ли будет в Петербурге?

В конце августа в зелени берез появились желтые косы — первый признак уходящего лета, и Васю стали готовить к отъезду.

В один из августовских вечеров, когда тлела малиновая заря, к крыльцу дубковского дома подкатил запряженный четверкой сборных, но сытых и веселых лошадей тарантас, в котором сидел старший Звенигородцев.

— Ну, Вася, собирайся, — сказал дядя Максим, по обыкновению проводя своей большой, приятной на ощупь рукой по его коротко остриженной голове. — Поедете завтра рано поутру.

Что-то дрогнуло в груди Васи при этих словах, и он посмотрел на Ниловну, стоявшую в дверях. Старая нянька, казалось, постарела теперь еще больше.

В эту ночь, укладывая Васю спать, она без конца крестила его, а когда решила, что он уснул, опустилась на колени у его изголовья и припала к подушке.

Но Вася не спал. Высвободив из-под одеяла руку, он крепко обнял Ниловну за шею.

Жалко было покидать ее, жалко было расставаться с маленькой Юлией, верной спутницей его игр, о которой он неотступно думал весь день. Все было жалко покидать. Но разве можно плавать в море, быть отважным мореходцем, не покинув милых берегов? И сколь много еще предстоит ему покинуть их, родных и чужих!

Перед отъездом позавтракали, молча посидели с минуту, как полагается отъезжающим, затем все вышли на крыльцо, возле которого уже стоял готовый в дорогу тарантас братьев Звенигородцевых и тележка из Дубков, запряженная парой нарядных резвых вяток — буланых лошадок с черными гривами и хвостами, с широкой темной лентой вдоль спины. Эта пара должна была отвезти няньку Ниловну в Гульёнки.

Ехать все вместе должны были до Петербургского тракта. Оттуда путь Васи лежал налево, в Петербург, а Ниловны — направо, через Москву.

Еще раз простились. Тетушка Ирина Игнатьевна нежно обняла Васю и закрестила его мелким, частым крестом. Дядюшка, поцеловал в голову и сказал по внешности спокойно:

— Ну, Василий, едешь ты учиться. Помни, токмо в эти годы можно запастись наукою. Это есть единственный кладезь на твоем пути. Без науки в твоем деле быть не можно. Без оных знаний ты неспособен будешь служить отечеству на том поприще, к коему тебя приготовляют. В час добрый! Счастливого пути!

И Юлия трижды поцеловалась с Васей и тут же сказала ему звонким своим голосом:

— Мой зайчонок ночью переел прутья в клетке и убежал. Мне его жалко. Люди сказывают, это пес наш Ратмир за кем-то мочью гонял в парке. Вот видишь как. Ну, прощая!

Ниловна низко поклонилась господам и, взглянув на Васю долгим, скорбным взглядом, взобралась на тележку, устроилась среди своих узелков и мешочков и затихла.

На Петербургский тракт выехали к вечеру и остановились недалеко от полосатого верстового столба, под старой березой, корявые ветви которой, как руки, тянулись к небу.

Отсюда расходились дороги.

Вася вылез из тарантаса и подошел к тележке Ниловны, к которой не один раз подсаживался в луга.

— Увижу ль еще когда тебя, Васенька, сиротинка моя дорогая?— говорила Ниловна. — Видно, уж нет. Умру я. Ноги вот плохо ходят, и глаза ослабли. Расти большой и счастливый, Васенька. Кто за тобой будет ходить? Кто напоит, накормит, кто за твоей одежей присмотрит?

— Ничего мне теперь не надо, няня. — сказал Вася. — Ты живи, няня, не надо тебе умирать. А я тебя никогда не забуду.

Вася оторвался от няньки и побежал к тарантасу. И лошади тотчас взяли с места...

Скоро в наступивших сумерках потонула и тележка Ниловны, запряженная вятками, и полосатый верстовой столб, и старая рукастая береза.