Изменить стиль страницы

В Харькове с середины семнадцатого года пришлось побывать несколько раз. Харьковская организация левицы была самой многочисленной в России.

На одном из частых в это время митингов, на которых Феликсу Яковлевичу приходилось выступать иногда по нескольку раз в день, к нему подошел пожилой низкорослый человек, заросший до самых глаз неопрятной сивой бородой.

— Здравствуй, Феликс, — сказал незнакомец, подавая широкую мозолистую ладонь. — Не узнаешь?

Но Феликс Яковлевич уже узнал — узнал по голосу.

— Алексей! Здорово! — ответил так, как было принято приветствовать друг друга во времена минусинского ссыльного сидения.

— Спасибо, паря, — осклабился Орочко, открыв почти беззубый рот. — Не забыл наше сибирское братство, стало быть?

— Такое, Алексей, не забывается, — ответил Кон, почувствовав в голосе Орочко какой-то плохо скрытый упрек.

— Ну, ежели эдак-то, — продолжал Орочко, доставая объемистый, сшитый, видимо, из солдатской портянки кисет и распуская его, — то, может, и в гости заглянуть не побрезгуешь?

— Не побрезгую, загляну, как только пригласишь, — искренне сказал Кон и, с минуту подумав, добавил: — Только ты уж этот тон оставь для кого-нибудь другого.

— Ну жа, не серчай, — похлопывая Феликса по плечу широкой загребистой ладонью, потеплевшим голосом проговорил Орочко, и сердце Феликса сразу помягчало. Как-никак, в ссылке они долгие годы жили душа в душу. Это разом не зачеркнешь. — А ежели ты на сегодня свободен, то можно было бы прямо сейчас и пойти ко мне. Я тут недалеко обретаюсь. Полчаса каких-нибудь пешего хода.

Пошагали, заложив за спину руки. Это тоже осталось от минусинских привычек, когда, бывало, часами бродили, мечтая о будущем, по гранитным плитам тротуара в пыльном сибирском городишке. Первые минуты молчали, никак не находя подхода к простому разговору. Наконец заговорил Орочко:

— На тебя, Феликс, я зла не держу. Ты все-таки иностранец и прямой твоей ответственности нет за то, что большевики разгромили сначала Центральную раду, а теперь Директорию.

— Рада, как ты хорошо знаешь, — сказал Феликс, — сама подписала себе смертный приговор, призвав на Украину немцев. На немецких штыках держалась и Директория. Вымели немцев, — естественно, вымелся с ними и ваш Симон Петлюра со своей братией.

— Симон — ваш брат, Феликс, а не наш. Он лидер Украинской социал-демократической рабочей партии и к партии эсеров не имеет никакого отношения.

— Дело не в названии, а в сущности явления. А база у Петлюры и у эсеров одна — кулачество и националистически настроенная интеллигенция…

Орочко жил, как он сам выразился, «пролетарствующим интеллигентом». Занимал комнату в старом полуразвалившемся двухэтажном каменном доме — с шатающейся деревянной лестницей, с дверьми, обитыми с целью утепления каким-то тряпьем, с кипящими где-то в темноте под лестницей самоварами.

Разделись. Феликс повесил свою солдатскую шинель и шапку на гвоздь, вбитый в косяк двери, а Орочко бросил бобриковую тужурку и мохнатую, скорее всего вывезенную из Сибири, шапку на диван с залоснившейся кожей и высоким деревянным верхом. Пошел в коридор заказывать самовар, который тут же и принесла пожилая полная украинка с черными вьющимися волосами, выбивающимися из-под платка.

Чай пили крепчайший, какой пивали в Минусинске, у хлебосольной жены Алексея. Где она сейчас, Алексей ничего не говорил, а Феликс считал почому-то неудобным спрашивать его об этом. Все-таки, как ни крути, а товарищеского разговора между двумя бывшими поселенцами не получилось.

И только было Алексей открыл рот, чтобы произнести какую-то фразу, как в дверь постучали.

— Да, да! — воскликнул Алексей, нехотя поднялся и направился к двери. — Входите. О-о! Какая гостья! — с преувеличенной громкостью проговорил он, воздевая над головою руки. — Да как кстати! Ты посмотри, Александра, кто у меня сидит! Аль не узнаешь?

Феликс повернул голову к двери: прищурив ярко-синие глаза, всматривался в худенькую остролицую старушенцию, которую раздевал Алексей, снимая с нее дорогое меховое манто, правда, изрядно поношенное, но никак не мог вспомнить ни этих выцветших глаз, ни этого обвисающего морщинистого лица, ни этого писклявого голоса.

— Если не ошибаюсь, Феликс Кон, — сказала гостья, подходя к столу. — А я вас узнала по портретам в газетах. Да, в сущности, вы мало изменились. Если сбрнть бороду и покрасить волосы, вас можно пустить на бал в Мариинский институт. Помните выпускпой бал, кажется восемьдесят второго года? И там еще была классная дана Александра Ептыс? Так это я…

Кон поднялся.

— Здравствуйте, — сказал он сдержанно. Еще двадцать лет назад, в ссылке, он узнал о том, с какой быстротой менялись взгляды Александры Ентыс, бывшего члена Центрального комитета партии «Пролетариат».

Примкнув к эсерам, она с самоотверженностью, достойной лучшего применения, нападала на марксистов, а потом — еще более яростно — на большевиков.

— А я, знаете, — сказала Ентыс, протягивая руку, — не хотела подавать вам руки, если, думаю, когда-нибудь придется встретиться. Ну, да уж ради памяти нашей несчастной Розалии… Вам не приходилось с ней встречаться после Варшавы?

— Нет, к сожалению. Она умерла во время этапа. А на ее могилу в Нижнеудинске мне удалось попасть лишь по возвращении из Якутии, уже много-много лет спустя…

— Да-а, — глубоко вздохнув, произнесла старушка. — Судьба. У каждого — своя.

В тягостном молчании все уселись за стол и принялись за чай. Потом, явно вызывая Феликса на спор, Ентыс спросила:

— Ну а что же вы не спросите даже, как я живу? Чем занимаюсь? Каковы мои политические взгляды?

— Да чего же спрашивать, когда все и без того давным-давно ясно, — буркнул Кон, хлебнув большой глоток крепчайшего чая. — Это уже неинтересно.

— Вот как? А мне, например, очень было бы интересно узнать, чем питаются ваши симпатии к экстремизму большевиков?

— В чем вы видите экстремизм?

— Не я, вернее… не только я, весь мир его видит… Вам мало разгромленной Центральной рады? Может быть, вам мало и разогнанного Учредительного собрания? Тогда вспомните своих товарищей по сибирской каторго и ссылке, которые образовали Сибирскую областническую думу и которых большевики арестовали, посадили в вагон и отправили на станцию Тайга…

— По-моему, все это настолько просто объясняется, что не стоит тратить время, — вяло ответил Кон, которому этот навязываемый старой эсеркой спор в самом деле казался ужасно архаичным и неинтересным…

Связной запомнился тем, что имел совершенно незапоминающуюся внешность. Ничего в его лице не было такого, что остановило бы внимание встретившегося с ним впервые человека. Нос небольшой, глаза тоже небольшие, вместо усов на верхней губе чуть заметная щеточка белесоватых подстриженных волосиков, подбородок мягкий, округлый — никаких признаков воли, характера, хотя на самом деле он обладал и тем и другим, если не в избытке, то вполне достаточно для той опасной жизни, какую приходилось ему вести сначала в омском подполье, потом в повстанческих и партизанских отрядах.

Здесь только один Кон знал, что ко всем этим событиям имел самое непосредственное отношение сидевший перед ним человек с незапоминающейся внешностью. Поставляемая им информация помогла частям Ворошилова и Пархоменко, наступавшим с Кременчугского и Екатеринославского направлений, окружить и уничтожить основные силы атамана Григорьева, бежавшего под защиту Махно.

Теперь Зафронтовое бюро направляло этого удачливого связного в Киев, где ему предстояло выйти на связь с агентом по кличке Соловый, работающим в главном штабе главнокомандующего генерала Деникина. Явочная квартира, через которую держал связь Соловый, недавно была провалена. Теперь были подготовлены новые каналы связи, осуществить которую поручалось человеку с незапоминающейся внешностью.

— Итак, — говорил Феликс Яковлевич, — вы, стало быть, житель Овруча. Вас насильно мобилизовали в свое время в Красную Армию. Теперь удалось дезертировать, и вы пробираетесь в Киев, к своему брату Марьяну, который имеет собственный дом и галантерейную лавку при доме на Трехсвятительской улице…