Он так бы и сидел, если бы что-то не начало беспокоить его, тревожить. Сначала даже не понял, что именно. Потом догадался. По зеркальцу метались два огонька. Они простреливали черноту, уходили за рамку и потом снова медленными трассирующими пулями пересекали зеркальце.
Сзади шла машина. Шла к райцентру, и ничего необычного в том не было. И все же неожиданность ее появления удивила Даулетова. Он, оказывается, не один в степи; уже свыкся с одиночеством, и вот еще кто-то. Двое теперь на дороге, а может, трое или четверо.
По вспышке Даулетов определил, что не легковая шла сзади, а грузовая. Фары высоко, широко поставлены, и свет их слишком резок.
«Торопится, как и я, — подумал Даулетов. — И ему надо поспеть».
Вновь запульсировало в мозгу: «Шарипа, Шарипа, Шарипа…» — и вновь трассирующий свет оборвал пульс.
Грузовик, не в пример даулетовскому «Москвичу», торопился умело. Свет возникал все ближе и ближе. Явственно слышался рокот мотора и громыхание скатов. Тяжелая была машина. Дорога вздрагивала под ней, и эта дрожь ощущалась Даулетовым.
Он подумал: «Горят ли сигнальные фары?» Проверил. На щитке четко обозначилось — горят! Раз горят, значит, водитель увидит.
«Не надо думать об этом. Все нормально. Надо думать о Шарипе. Только о ней! Только о ней! И спешить, спешить…»
Но фары сзади мешали думать. Сбивали мысль. Вселяли тревогу, неясную, ненужную и необъяснимую.
Он оглянулся. Почему-то оглянулся. И понял, отчего родилась тревога. Сзади шел самосвал. Он был убежден, что это самосвал, и чудилось ему, что даже во тьме кромешной он различал его нелепый силуэт.
Самосвал шел вслед «Москвичу», не собираясь обходить его. Фантастически яркие лучи фар, то возникавшие, то исчезавшие, выдавали злобную нервозность водителя. Он играл огнями, дразня и пугая Даулетова.
Самосвал! Почему все-таки самосвал?
Он вспомнил старика Худайбергена. На обочине… Мертвого… Сбитого машиной. Говорили, что сбил самосвал, идущий в райцентр.
Мысль соединила прошлое с настоящим.
Уйти! Даулетов прибавил газ, и «Москвич» вроде побежал быстрее. Во всяком случае, ветер зашумел в боковом стекле, и лента шоссе стремительнее понеслась под колеса.
А не ушел. Ровно метрах в пятидесяти, не меньше ни больше, как прежде, катился самосвал. Катился уверенно.
Свернуть! Он посмотрел вправо. Дорога лежала на одном уровне с землей, и самосвал мог свободно пройти следом за «Москвичом» и смять его.
Выброситься из машины! Дверца открывается вперед. Прыгать придется под колеса собственной машины или под колеса того же самосвала.
Ничего не делать! Ехать как ехал. «Спокойно! Спокойно!» — твердил он себе.
Сейчас сбросит газ, и тяжелый самосвал пролетит мимо, как пролетают сотни и сотни попутных машин. Пролетит и сгинет в темноте. А Даулетов вздохнет свободно. Вот-вот. Сейчас.
Впереди показались огни райцентра. Они пересекли черноту длинной тонкой ленточкой. Но Жаксылык почти не замечал их. Маленькое зеркальце заднего вида приковывало взгляд. Оно разрослось и как бы заслонило собой лобовое стекло. Оно, и только оно. И на нем два пугающих огня.
Он чуть повернул, освобождая левый ряд для обгона. Он повернул чуть-чуть…
«Москвич» слетел с дороги, перевернулся и затих мертвой птицей на жухлой траве…
17
Мир возвращался к нему вспышками, осколками, какими-то разрозненными частицами.
Неодновременно.
С паузами.
Первым возник Мамутов. Жаксылык не сразу узнал его: лицо расплывалось. Натужно улыбнувшись, как обычно улыбаются, подбадривая тяжело больных, парторг сказал:
— Живем?
Сил хватило лишь увидеть и услышать. На ответ пришлось собирать новые. А это не просто, когда боль во всем теле, когда голова сжата каким-то раскаленным обручем и гудит, гудит.
— Похоже, что так…
Его подобрал шофер того самого самосвала, который так испугал Даулетова. Водитель увидел, как идущий впереди «Москвич» не вписался в поворот и вылетел в степь, вылетел, кувыркнувшись через кювет. Впрочем, «не вписался» — это так говорится, это для ГАИ. На деле же произошло нечто невероятное: «Москвич», вместо того чтоб сворачивать влево, вдруг резко подался вправо. «Что он!..» — только и успел подумать шофер. Он так и не узнал что. Вытащил Даулетова — дверцу заклинило, хорошо, что оказался он сухощав и легок телом, удалось протащить через окно, — вытащил и, окровавленного, привез в ближайшую больницу. Оттуда позвонили в совхоз, попали на Мамутова, и парторг мигом примчался в больницу к директору.
Даулетов, когда рассказали ему о том, что и как произошло, улыбнулся, превозмогая боль:
— Прямолинейность подвела…
Утром пришла Светлана, невыспавшаяся, заплаканная, перепуганная. Она ничего не могла понять и лишь повторяла:
— Ну как же так? Ну как же так?
А он не мог объяснить, куда и зачем ехал, почему спешил, почему попал в аварию. Не мог. И мучился этим. И чувствовал свою вину. И пытался успокоить жену, поглаживая ее руку кончиками пальцев. Только кончиками пальцев — вся кисть была в гипсе.
В тот же день, ближе к вечеру, его навестили жаналыкцы. Целая делегация. Были тут и Аралбаев, и Худайбергенов, и Жалгас, и еще человек шесть, которых уже знал, но никогда не подозревал даже, что они его сторонники, что они могут так переживать за него. Он говорил несвязно, мешали повязки и швы. Зато слушал. И радовался, слушая. Кажется, он был им дорог. Чем-то дорог. И ему захотелось скорее, как можно скорее поправиться. А он был переломан и перебит, и о возвращении к обычной жизни не могло быть пока и речи. Врачи, во всяком случае, не произносили ободряющих слов «На той недельке…», или «Через две недели выпишем!», или хотя бы «Через месяц…».
На пятый день его навестил секретарь обкома. Просто навестил. Ни о делах, ни о несчастье разговору не было. Только спросил:
— Без вас, Даулетов, кто совхозом занимается?
— Мамутов.
— Сам на выручку пришел или вы назначили?
— Назначил… Я же еще директор.
— Не еще, а директор. И не знаю, удастся ли вам избавиться от этой должности…
Вот и все, что сказал секретарь обкома о делах. Остальное было о жизни. Жизнь-то у него, как и у Даулетова, была трудная. И в семье неблагополучно. Мать болела, сын отбился от рук… Многое может секретарь, многое понимает и, наверное, многое знает. А вот сына своего узнать не в состоянии. Или нет времени…
Даулетов тоже хотел ответить искренностью на искренность, поделиться личным. Хотел, но не смог, вернее, нечем было делиться. С дочкой вроде бы все в порядке. Чудная малышка, умная, отзывчивая. Жена любящая, заботливая. О Шарипе сказать? Так нельзя, не говорят о таком. И не трудность это житейская. Что-то другое. Невыразимое. Тайное.
— Если позволят силы, занимайтесь «Жаналыком», — попросил, уезжая, секретарь обкома. — Не бросайте даже на время хозяйство…
Реимбай бывал каждый день. Привозил что-нибудь, передавал приветы, забирал у Даулетова освободившуюся — посуду. Два раза в неделю с Реимбаем приезжали Светлана и Айлар. Дочурка болтала без умолку, отвлекала его от тревожных мыслей, избавляла от боли.
Как-то, привезя Светлану и Айлар, Реимбай шепнул Даулетову:
— А у нас новость…
Светлана приложила палец к губам:
— Не надо о неприятном!
— Что вы! Для Жаксылыка-ага это приятное известие. — И выпалил уже не шепотом: — Посадили Завмага.
— За что?
— За все, — весело ответил Реимбай. — Обыск был. И дом и магазин опечатали. Теперь мы без магазина…
— Когда забрали? — поинтересовался Даулетов.
— Вчера вечером.
На следующей неделе после большого перерыва появился Мамутов. Преображенный какой-то. В палату вошел с поднятой головой, улыбаясь неведомо чему. Когда заговорил, стало ясно чему.
— Считай, год закончили!
Он обнял сидевшего на койке Даулетова. Осторожно хотел обнять, но не удержался все же и сжал плечо, Жаксылык аж поморщился от боли.