15
О решении бюро райкома жаналыкцы узнали в тот же день. Подробности, конечно, не дошли до них, но то, что Даулетов и Мамутов схлопотали по строгачу, стало известно сразу. Отнеслись к новости, разумеется, по-разному. Одни обрадовались, даже злорадствовали. Другие оставались равнодушными. Третьи — и их большинство — сочувствовали. И не потому, что успели полюбить Даулетова, и не потому, что во всем соглашались с действиями директора и парторга, а потому, что сочувствие — самое естественное, самое нормальное, самое человеческое отношение к пострадавшим, потерпевшим, наказанным. И естественному нормальному человеку кажется, что наказание слишком уж сурово, особенно если осужден не кто-то посторонний, а знакомый. Но выражать сочувствие им было некогда.
Наступили самые жаркие дни для жаналыкцев. Жаркие, хотя осенью уже повеяло и солнце не жгло как прежде. Нет-нет да и набегут облака на край неба, а с края-то и начинается непогода, и жди ее со дня на день. До непогоды надо было убрать с полей и хлопок и рис, провести последний укос клевера, повалить и засилосовать кукурузу второго сева. Дел невпроворот, и все дела срочные, все горящие. Люди в это время уже не ходили, а все чаще бегали, сновали. Редко входили в кабинет, чаще врывались.
Ворвался и Елбай. Он буквально влетел в кабинет Даулетова и прямо на стол директору шлепнул бумагу: «Ведомость».
Уже не первую ведомость подсовывал Елбай директору на подпись. Десятки фамилий стояли в графе «ФИО» и против каждой указывалась выработка и сумма к выплате. В самом низу, рядом со словом «итого», значилось шесть тысяч рублей.
— Сумма все увеличивается и увеличивается, — скосил глаза на правый нижний угол листа Даулетов.
— Поощрять людей надо, Жаксылык Даулетович, — вкрадчиво произнес Елбай. Глаза глядели по-лисьи. Так, наверное, лиса смотрит на ежа, которого нужно бы съесть, да вот колючки мешают.
— Надо поощрять, — согласился Даулетов. — Только кого и за что…
— Наших помощников за старания.
— Я тут вижу знакомые фамилии, они уже были в предыдущей ведомости…
— Глаз у вас острый и память цепкая, Жаксылык Даулетович! — колюче похвалил Елбай. — Были эти фамилии.
— Но среди членов бригады и жителей аула таких людей нет.
— Проверяли?
— Проверил. И не я один.
— Бдительность, Жаксылык Даулетович, у вас тоже завидная. Людей этих в нашем ауле точно нет. Они приехали из разных мест, чтобы помочь нам в трудную минуту. План-то, по вашей милости, срывается. С такой большой площади хлопок своими силами не соберешь.
— Похвально, что бригадир привлекает к сбору урожая силы со стороны. Но привлеченные вами люди на поле ни разу не выходили и ни одного грамма хлопка не собрали. Фартук, если они его надевали, наполнялся не хлопком. Кое-чем другим. Подозреваю, деньгами. — Даулетов впился взглядом в бригадира. Придирчивым, испытующим. Надеялся поразить Елбая, смутить хотя бы. Но не тут-то было.
— Не в фартук деньги кладут, Жаксылык Даулетович, — ехидно усмехнулся Елбай. — В карман обычно кладут…
— Сидя дома, за пиалой чая или водки? — подсказал Даулетов.
— На те деньги, что значились в прошлой ведомости, водку не купишь. Чай только. В этой сумма посолиднее. Выпьют водки и, возможно, конь'яку. У кого какой вкус. Но, полагаю, ни водка, ни коньяк их не интересует. Вы, кажется, не пьете вообще?
Нельзя было, видно, ничем сбить наглость с Елбая, и Даулетов ответил тем же:
— Ошиблись, Косжанов, запамятовали. В поле вместе с вами осушил термос водки. Теперь за это расплачиваться надо.
— Уже расплатились! — торжествующе улыбнулся Елбай. — Вы думаете, на хлопкопункте нам два процента пишут за ваше доброе имя? Нет, мы платим за это.
Даулетов почувствовал, как немеет сердце.
— Сколько платим? — спросил он тихо и угрожающе.
— Пока недорого. Теперь требуют тысячу за десять тонн. Сорок тонн дают, четыре тысячи надо выложить.
— По ведомости — шесть тысяч.
И тут Елбай не дрогнул. Мало того, решил, что теперь уже можно и поторговаться. Для этого, собственно, он сюда и явился.
— Две тысячи нам вернут.
— Хлопком?
— Деньгами. Наличными.
Немота не покидала сердце. Оно тяжелело, как тяжелеет сжатый кулак.
— Что значит наличными?
Теперь Жаксылык почувствовал, будто между ребер ему сунули палку. Так суют палку меж прутьев клетки, чтобы подразнить зверя.
— Это значит — дадут мне две тысячи. Одну оставлю себе, вторую…
Он не договорил и в упор глядел на Даулетова.
— Вторую мне? — подсказал тот. Тихо подсказал, почти шепотом, и тем придал смелости Елбаю.
— На зарплате ведь далеко не уедешь. Какая она, зарплата-то? А тут семья, дети…
— Одна дочка у меня, — снова уточнил Даулетов. И снова тихо.
— Одна ли, три ли, все семья…
Встал Даулетов, бледный, и сквозь стиснутые до боли зубы прошипел:
— Вон!.. Отсюда!..
Елбай не тронулся с места.
— Вон! — это уже был крик. Елбай отошел к двери и гаркнул:
— Дурак! Думаешь, отмоешься? Нет! Прежняя ведомость тоже была липовая…
Даулетов шагнул, чтобы схватить и, может быть, ударить Елбая. Кулак, во всяком случае, был сжат и рука поднята. Но Елбай шмыгнул в коридор и захлопнул за собой створку. Из-за двери Даулетов услышал:
— Не отбрешешься… Не открутишься…
Створка двери испуганно взвизгнула и начала медленно открываться. Старый Нуржан лежал на тахте в отведенной ему комнате. Лежал он лицом к пестрому ковру, спускавшемуся от самого потолка. Ковер яркий, узор по нему мелкий, витой, и, когда нечего делать, рассматривать его можно часами.
В простенке между тахтой и шкафом прятал старик свой протез — он знал, что людям почему-то неприятно видеть эту штуку. Отстегивая его, он всегда приговаривал: «Пусть отдохнет» — то ли о живой ноге так говорил, то ли о деревянной.
Комната была просторной, но загромождена мебелью столь тесно, что старику, чтобы добраться от тахты до двери, приходилось протискиваться боком между столом и сервантом, который не дай бог задеть, а то полетят с него разные статуэтки и побрякушки.
Старик, не меняя позы, повернул голову: взглянуть, кто это пожаловал к нему? Для брата вроде рано. А сноха входит не так, не крадучись, а быстро и по-хозяйски.
— Ассаламу-алейкум, достопочтенный Нуржан-ага! — раздалось из-за двери, и только после этого в проеме показалась голова Завмага.
Старик удивился не столько неожиданному визиту, сколько тому, что в столь узкую щелочку могло протиснуться столь широкое лицо. Но вот и весь Завмаг просочился, и створка, вторично пискнув, затворилась.
— Пришел осведомиться о вашем здоровье, аксакал. Не нужно ли чего? Может, лекарство какое?.. Я ведь могу, сами понимаете.
— Покуда жив-здоров. А за заботу спасибо. — Нуржан и не думал поворачиваться к непрошеному гостю. Заметив это, Завмаг нарочно сделал упреждающий жест рукой:
— Ничего, ничего, лежите, пожалуйста. Я на минутку. Не стану вас беспокоить и утомлять. Как понравились подарки?
— Подарки брата всегда приятны. — Старик сделал упор на слове «брата», как бы намекая, что постороннему не следует соваться в семейные дела.
— Может, еще чего надо? — Завмаг в свою очередь выделил это «еще». — Может, что-нибудь дефицитное. Если не для себя, так для дочки. Она ведь молода и красива. Девушкам многое хочется… — здесь он опять сделал значительную паузу, намекая, что в словах его скрыт какой-то дополнительный смысл, но, заметив, что старику не нравятся эти потайные намеки и что он готов отшить навязчивого пришельца, тут же поспешно добавил: — Не стесняйтесь. Просите что хотите. Я всегда рад…
— С чего такая страсть к, благодеяниям?
— Вот уж что верно, то верно, достопочтимый аксакал. Люди всегда с подозрительностью относятся к добру. И неспроста. Ох, неспроста. Некоторые шутят: за любое благодеяние надо расплачиваться. Их называют циниками. Но в каждой шутке лишь половина шутки, а вторая половина, к сожалению, правда. Один знакомый даже доказывал мне, что добродетельный человек обязательно в конце концов должен пострадать: если он не пострадает, то окажется, что делать добро очень легко и приятно. И все захотят делать добро. А раз так, то оно станет обычным делом и потеряет свою цену. Вы, аксакал, видите, какой необычный ход мыслей.