Изменить стиль страницы

По лодке и нашел.

Было уже поздно, часов одиннадцать вечера, когда он постучал в дверь.

Шарипа будто ждала его. Отворила, не спрашивая кто. И все же изумленно вскрикнула:

— Жаксылык!

Он поцеловал ее тут же, в прихожей. Безропотную, счастливую.

— Ты не сердишься? — спросил Даулетов. Виноватым он чувствовал себя, почему — и сам не смог бы сказать.

— Проходи! — попросила Шарипа.

— Ты одна?

Она кивнула.

— Об этом надо было спросить, когда стучал в дверь. Даулетов смутился. Действительно, выходило, что вел он

себя весьма бесцеремонно.

— Не успел. Даже подумать не успел. Ты передо мной — и все исчезло…

— Слова у Жаксылыка Даулетовича необыкновенные, как будто он вынимает их из букета.

Он почувствовал насмешку в ее тоне. Наверное, говорил выспренне, но так уж получилось.

— Не ругай своего Меджнуна, ему суждено страдать и восхищаться… — ответил он в тон Шарипе.

— Если б даже поругала, от этого что-нибудь изменилось бы? Располагайся, сейчас будет чай.

Он подошел к тахте, но, прежде чем сесть, повторил свой вопрос:

— Ты одна?

— Конечно. Иначе не впустила бы.

— Ты уж, наверное, неделю как из экспедиции?

— Да, около того.

— А что ж отца не навестишь? — Жаксылык знал, что Шарила не появлялась в совхозе, а то бы аульский «беспроволочный телеграф» непременно известил бы его о таком событии.

— Он скоро и сам приедет. А там… — она махнула рукой. — Дядя пристанет: погости да погости.

— Отчего же и не погостить на самом деле?

— Да ну… А потом, работа, — это она сказала, уже стоя вполоборота, уже почти из двери кухни.

Сухо, скучно как-то прозвучал ответ. «Не нужен я ей, что ли?» — мелькнула ревнивая мысль. Поставив перед Даулетовым чайник и пиалы, Шарипа объяснила причину своего отказа.

— Надоели мне все переезды… все поездки… Устала я. Новое что-то звучало в настроении Шарипы. Прежде он такого не слышал. Считал ее сгустком энергии, неутомимой, считал заводной, неугомонной.

— Да ты ли это?

Она грустно улыбнулась:

— Не нравится?

— Не то что не нравится. Просто я не видел тебя такой.

— А какой ты меня видел? Мы с тобой встречались всего четыре раза. Да, четыре раза за шестнадцать лет…

Жгучей тоской дохнуло от этих слов.

«И ее я огорчил… Кому только не приношу несчастье своим эгоизмом? Занят собой, делами своими занят. А жизнь близких людей?.. Забываю о них…»

— Тебя, Шарипа, достаточно и один раз увидеть, чтобы…

— Опять слова из букета, — оборвала она.

— Да нет же! Я искренне…

Она была рядом, на тахте. Разливала чай в пиалы. Даулетов осторожно коснулся ее плеча, смуглого до неправдоподобия. Солнце степное и то не могло бы так затемнить кожу.

— Не надо. Слишком горячая рука. Спалишь всех. И меня, и себя, и еще двоих…

Он отстранился. Холодом тянуло от Шарипы. Жену, дочь вспомнила. В такой момент. — Ты жестока. Усмешка печальная скривила ее губы.

— Это я-то? — И вдруг вскрикнула истошно, надрывно: — Дура я! Дура!

Вскрикнула и метнулась к нему, как-то неуклюже обхватив руками враз и голову, и плечи его. И ткнулась лицом ему под подбородок, куда-то ниже кадыка. И запричитала сквозь всхлипы «дура, дура» и целовала, целовала его в ключицу, в грудь, в плечо, целовала сквозь рубашку. А он гладил и гладил ее по оголенным рукам, по волосам, по спине, гладил, запрокинув голову, чувствуя подбородком ее вздрагивающий затылок и медленно задыхаясь, сам не понимая, от чего — от счастья? от сдавленной гортани?..

Потом он долго лежал и смотрел в окно на звезды, пока они не зарябили перед глазами, как песчинки, поднятые бурей.

-

— Вставай, Жаксылык! — разбудила его Шарипа. — Скоро с моря подует утренний ветер.

Он не сразу сообразил, где находится и что с ним. — Почему ветер? — он не шелохнулся. — Мне нравится этот сон.

Она тронула волосы Даулетова, тронула легко и спокойно, будто прощалась.

— А в ауле ты должен быть еще до света. Не пугай семью, не смеши людей.

— Ты прогоняешь меня?

— Нет. Но час вора короток.

— Может, наш еще не истек?..

— Истек. Поэты говорят, что люди ничему не радуются вполовину, кроме половины подушки. Остальное должно быть целое. Даже счастье. А я согласна на половину счастья. И боюсь ее потерять. Уходи.

Нехотя поднялся Даулетов. Нехотя одевался. Уже в дверях он спросил:

— Когда увидимся? Она пожала плечами:

— Кто знает! Экспедиция наша направлена на Каракумский канал.

— А к нам, в «Жаналык»?

Она ничего не ответила, лишь провела ладонью по его щеке. Тихо-тихо, ласково-ласково. Щека была уже шершавой, но похоже, что ей это даже нравилось. Он попытался схватить ускользающую руку. Но не сумел. Дверь захлопнулась…

10

Прежде в степи было лето так лето: плюс сорок — сорок пять и ни облачка на небе; а зима так зима: минус двадцать, с ве- тром; и никаких тебе похолоданий в июне, никаких оттепелей в декабре. А ныне климат меняется. Порой дважды на дню напугает погода дехканина, дважды на дню в поле выгонит, то заслонить росток от зноя собственной тенью, то отогревать его своим дыханием. Лишняя суета, нервотрепка всегда мешают, всегда выбивают из колеи.

Но если не считать погодных капризов, то можно сказать, что дела у Даулетова шли на удивление хорошо в это время. Мамутов неутомимо, с каким-то злым упорством проводил обмер посевов, бригадиры составили планы и готовились к уборке, Завмаг не пакостил, «мушкетеры» поумолкли, Нажимов не давил и даже Сержанов держался уже не бойцовым петухом, хотя и не мокрой курицей. Работал послушно и старательно.

Что случилось? Почему изменился Сержанов? Да в том-то и дело, что ничего не случилось. Начал Даулетов перемер, а небо не рухнуло, твердь земная не разверзлась и хляби не хлынули. Боялся бывший директор, что Даулетов, обнаружив «лишние гектары», будь они неладны, начнет травить ими своего зама. Не начал. Боялся, что, испугавшись конфуза, отречется Нажимов от прежнего дружка. Не отрекся. А если так, значит, ничего страшного не произошло. Подумаешь — поругал директор своего помощника на парткоме. На то и начальство, чтобы ругать. И он в свое время чихвостил помощников почем зря. Да сам он ни в жизнь не взял бы себе такого властного зама. И Даулетов бы отказался, кабы мог. Но не мог, навязали. Терпи теперь, Сержанов, терпи и привыкай к новой должности. Не написал бы того злополучного заявления, глядишь, и до пенсии просидел бы в своем кресле. А сейчас, чего уж? Впрочем, можно и подождать. Уж если все хозяйство двадцать пять лет тянул, то пяток годочков полсовхоза как-нибудь вытянет — не велика ноша.

Правда, и после подобных размышлений оставалась все же в душе какая-то неясная, но глубокая обида. Но с ней ничего не поделаешь, не искоренишь ее, с ней, с обидой этой, видно, придется до смерти жить, с ней же и в землю лечь.

В это августовское утро Сержанов без стука вошел в кабинет Даулетова и сел в кресло у приставного столика, сел, не дожидаясь приглашения.

— Радуйтесь, товарищ директор. Радуйтесь. Даулетов взглянул не без удивления. По какому поводу

ликование? Уж не второе ли заявление собрался подавать его зам?

— Достал я все-таки горючее. И запчасти — тоже. Не все, но достал.

— Спасибо, Ержан Сержанович. Вот уж действительно обрадовали! — похвалил Даулетов и тут же почувствовал фальшь. Сам сфальшивил. Чуточку, но тем не менее. Не за что было благодарить зама. Он поставил хозяйство в аховое положение, он и исправил ошибку. Так-то оно так, но…

Поручив Сержанову добыть горючее, Даулетов поначалу решил сделать это сам. Да не тут-то было. Будто стена перед ним выросла, невидимая, но глухая, сквозь нее не достучишься, через нее не перепрыгнешь. «Нет бензина, нет солярки, исчерпали фонды» — и весь сказ. Даже слушать ничего не желают. И потому Даулетов понимал, что не легко досталось горючее заму, что пришлось ему либо таранить ту стену, либо подкапываться под нее, а такой труд не каждому по силам и любому не по душе.