Изменить стиль страницы

Глядя на него, люди начинали давиться слезами. Прорывались рыдания и охватывали всех, точно на похоронах. И раздвигались круглые стены юрты до самого горизонта; умноженные ветром рыдания обнимали землю и отдавались эхом в горах и выше гор, в бездонных пустых небесах.

Неужто Маман не выберется из этого недуга, из этого безумия? Маман, Маман, не покидай нас, мы и так вечные сироты!..

Его окликали. Он отвечал, что ворона клюет его сердце. Он отвечал, что не видит белого сокола, небо чересчур низко, и тянулся к войлочному потолку юрты…

Суждено было ему, однако, оклематься; к тому времени раны его засохли и побелели. Однажды он стал видеть, слышать и понимать и вновь разом помолодел. Мурат-шейх, положив его голову на свои колени, сказал:

— Пора, сын мой бий, собираться с духом, пришел к тебе твой народ.

И тогда Маман узнал… Настал его черед узнать, что было на его страну нашествие, подобное нашествию джунгар в незабываемую годину белых пяток, двадцать лет назад, ничем не лучше. Лицо его стало цвета дуба, как у шейха. И опять он зашептал, а глаза его выпучились, как у безумного.

— Сокол… сокол… где ты?

Со стоном он поднялся на ноги, заплясал на них, как новорожденный теленок, смешно и жалко. Не устоял, упал, схватил полу халата Мурат-шейха и прижал ее к губам.

— Простите меня, шейх-отец…

Потом поклонился людям, стоя на коленях. Народу была полна юрта.

— Простите, отцы-матери мои, народ мой… И все увидели, что он плачет.

Никто никогда до того не видел, чтобы Маман плакал. Он почувствовал, что люди не хотят видеть его слез. Сказал, стирая слезу кулаком:

— Чего стоят мои муки в сравнении с вашими!

Но от него не хотели и сочувствия. От него ждали слова, которое мог сказать лишь он один.

— Сын мой бий, — заметил Мурат-шейх значительно, — когда голова народа плачет, глаза его сухи.

И никого не удивили слова «голова народа», хотя старец, всеми признанный святой отец, обратил их к джигиту.

— Слава богу, живой… память у тебя не отбита… — добавил Сейдулла Большой с намеком.

А случившийся тут же Аманлык сказал совсем просто:

— Изболелись мы по тебе, Маман.

И опять никого не удивило, что при хозяевах говорят слуги. При Мамане это было не в новинку.

Тогда он сказал наконец, безо всякой заносчивости, как о само собой разумеющемся:

— Об этом я буду рассказывать всю жизнь… А помру — другие расскажут. Эту память не отобьешь… Видел я царицу, как вот вижу вас. Белая она. Щеки белые, волосы белые, но не от старости… Видел ее главного визиря по имени Бестуж, говорил с ним обо всем, начиная с Корана… Видел ее наследника. Зовут Петыр, но он не Петыр… Дана была мне бумага великой надежды. Дана была русская коляска, высокая, как трон… хан ее спалил! А где она, та Грамота, я не знаю. Остальное вам известно.

Аманлык протянул ему на ладони большую серебряную монету.

— Вынул у тебя из-за щеки…

— Это мне подарил наследник царицы. Прятал я ее от ханских псов… Вот все, что у меня осталось. А вот, люди, моя голова… Кто хочет, пусть рубит. Простите, что много говорю.

Затем он вскрикнул страстно в общей скорбной тишине:

— Лучше скажите вы… битые, ломаные, грабленые, гонимые, оскорбленные, уцелевшие в таком малом числе… скажите… Можно отнять надежду у человека, но можно ли отнять надежду у народа?

— А ведь и правда… — проговорил Сейдулла Большой словно бы изумленно. — Чего нельзя, того нельзя! А что мы ломаны, биты… Земля создана, чтобы держать на своем горбу то, что господь рушит с неба.

Сейдулле ответил общий вздох. Аманлык сморщился, сжался, думая о горестях своей семьи.

В юрте скопилось так много народу, что стало нечем дышать. Люди обливались потом. Мурат-шейх распорядился откинуть камышовую циновку, служившую дверью. Ворвался в юрту студеный ветер и вздул над очагом сноп искр. Подошла пожилая женщина и полотенцем утерла лицо и грудь Мамана.

— Люди добрые, — сказал Маман, — видел я города русских царей. Две великие столицы. Город Сам-Петыр стоит на макушке земли. Там среди ночи свет. И нет такой науки, которой нельзя было бы научиться в том городе. Этому я сам свидетель. Всю дорогу домой не выходило это у меня из головы. Смекаете, к чему я веду? Все ожидали, что он скажет о том, какие русские — ученые люди. Но он сказал:

— Вот бы нам послать своих детей за теми науками… как царь Петыр посылал в заморские страны своих… Пусть мы народ малый, но тот народ велик, у которого ученые дети! Так ли сужу, отцы мои?

Ему ответили долгим глухим молчаньем. И отцы и дети были ошарашены. И немногие соображали, так или не так он судит. Большей частью спрашивали создателя: господи, а не бредит ли он опять?

12

Аманлык увидел Акбидай в юрте шейха тотчас, как привез Мамана. Оставив его на руках шейха, кинулся к ней, ног под собой не чуя. На радостях и не заметил, как она съежилась, забилась в угол, точно воробей при виде ястреба. Обнял, прижал к груди. Язык у него заплетался от нечаянного счастья.

— Акбидай, ты ли? Говори, ты?.. Как ты вырвалась, дорогая моя? Я и не знал, как тебя искать. Вот нашел Мамана. Две радости сразу. Счастье село на мою голову. Что ж ты молчишь, Акбидай моя? Обними покрепче, родная моя. Я тебя не променяю ни на какие богатства, даже и на ханство, на все земли Абулхаира. Тебе нет равных, любимая моя. Душенька моя, скажи что-нибудь! Почему ты здесь? Где Алмагуль?

Акбидай молчала. Ни прежней резвости, ни прежней веселости. Ни слезы, ни слова не обронила. И не заплакала, и не обняла. Как неживая. Аманлык приписал это скромности, — в юрту набивалось все больше народу. Тряхнув жену ласково, он вернулся к Маману, стал плакать около него вместе с шейхом. А потом, когда задремал Маман, свалился тут же сам, заснул как убитый. Пришло время и ему отоспаться.

Он не помнил толком, кто кого наконец-то привел домой — он Акбидай или она его. Он и дома спал долго. А проснувшись, не сразу смог постичь, куда же делась Алмагуль. Акбидай не отвечала на расспросы, лишь отворачивалась, закрывала лицо руками. Она сама узнала о судьбе Алмагуль от жены шейха недавно, когда уже ничего нельзя было поправить. Не то чтобы скрывали от нее это дело, нет. Но если уж не спросили согласия брата, старшего, — кому интересно, скажите на милость, мнение женщины?

Сейдулла Большой открыл Аманлыку глаза, когда тот прибежал к шейху с лицом серым, как стираная бязь. А шейх и не пытался утешать.

— Сестра твоя далеко, сын мой, — сказал старец, с беспокойством косясь на стонущего в забытьи Мамана. — Ах, Аманлык, сын мой, не спрашивай, не пытай… Девушка создана богом не для своего дома, для чужого, не для отцовской семьи, для мужней. Я ее и послал… я и отправил…

— Разве вы отдали ее замуж? — спросил Аманлык, дрожа с ног до головы.

— Успокойся, милый, успокойся. Будь доволен тем, что она отдана в богатые руки. Это хорошо. Это неплохо. Радуйся, что вызволили твою жену.

— Я доволен… — проговорил Аманлык с тоской. — Я радуюсь… Но я не знаю, пил ли я молоко матери, не разбавленное ее слезой. Моя чаша радости полна до краев, но наполовину она со слезой. Великое вам спасибо, шейх-отец!

Аманлык поклонился и вышел из юрты, не дожидаясь ответа.

— И моя полна… и моя со слезами наполовину… — торопливо и бессильно пробормотал Мурат-шейх в спину Аманлыку.

* * *
Акбидай печальна.
Печален Аманлык.

Оба хотели бы порадовать друг друга, развеять тревогу в груди, но словно бы разучились понимать один другого. Лежат врозь — с двух сторон очага, подобно мешкам с одеждой, брошенным на одеяла. Каждый думает о своем, мучится своей болью, как будто нет у них общей боли, общей думы.

Акбидай вся полна неослабевающим ощущением того, что она нечиста. Была в плену у своих, на родной земле, а распята, как чужестранцами. Приглянулась предводителю нукеров, он и забрал ее себе, держал три дня, пока не обменял на отрез шелка для своей супруги. Насладился, скотина, ее красотой. Более трех дней ему на это не требовалось. Хотела умереть сразу же, тогда же. Пыталась удавиться платком, платок отобрали и им же связали ей руки за спиной, поставили слугу сторожить добро. Будь проклят хан Абулхаир…