Изменить стиль страницы

Горячий озноб пронзил его спину.

— А это кто? — спросил он, ткнув пальцем в Алмагуль.

Она пришла, прослышав, что выручили ее сношеньку. Пришла обнять ее поскорей, омыть слезами и увести… Зачем-то Мурат-шейх оставил Акбидай у себя дома до возвращения Аманлыка, женщины ее спрятали пока от любопытных глаз, а Алмагуль, когда она появилась, безо всяких разговоров выставили за дверь. Но купец уже приметил настоящий товар! Чуяло его сердце, что тут он разживется, и все же такого подарка он не ожидал… С видом полного равнодушия он махнул рукой.

— Баста, эту, пожалуй, и возьму. Мурат-шейх, озадаченный и обескураженный, велел позвать Алмагуль. Он был даже несколько задет вначале тем, что караванбаши выбрал сиротку, замарашку Потом у шейха открылись глаза. Похоже, что в сиротском тряпье была жемчужина.

Мурат-шейх попробовал упереться. Купец тотчас потребовал назад Акбидай, резонно заметив, что род ее отца даст за нее больше, чем род мужа. Купец называл ее вдовой… Шейх кряхтел сердито и растерянно.

Алмагуль, когда ее позвали, заметалась, как ягненок при виде волка, отталкивая от себя ласковые жадные руки караванбаши. Но тщетно она бросалась то к шейху, то к Хелует-тархану:

— Позвольте мне уйти, дедушка миленький… Можно я пойду, уважаемый брат?..

Они ей не отвечали. Глядя на нее с искренним удивленьем, шейх велел ее накормить.

Набежали женщины, матери тех девиц, которых привезли на выбор, очень довольные тем, что их доченьки остаются, и набросились на радостях на Алмагуль. У караванбаши нашлось в достатке, во что ее нарядить. Как раз то, что нужно! А из рук этих женщин в ту минуту не вырвался бы сам дьявол. Алмагуль умыли, одели, напялили ей на ручки, на шейку браслеты, бусы, срастили ей бровки сурьмой и залюбовались, разахались: принцесса! Девочка была в классическом возрасте для сластолюбцев — тринадцать лет.

Купец, не мешкая, поднял на ноги свой караван.

Мурат-шейх, держа Алмагуль за руку, сам вывел ее из дома — сажать на верблюда.

И ни одному человеку, ни женщине, ни мужчине, не пришло в голову спросить ее согласия или хотя бы заручиться согласием старшего брата. Никому не пришло в голову и то, что надобно дать ей по крайней мере проститься, если не с братом, то со снохой. Провожал ее шейх. Куда же больше? Чего лучше? Плачет она? Эка невидаль — слезы! Дальняя дорога, долгая разлука? Вот уж что ихней сестре на роду написано. И то ли беда? Беда, когда девка нищая или уродина остается вековать дома, не тронутая мужчиной.

Так же точно думала и сама Алмагуль. Разумеется, так. Но до самой последней минуты не верилось, что судьба ей ехать на чужбину и что никогда больше ей не видать ни брата, ни сношеньки. Алмагуль не знала, почему вдруг шейху-отцу вздумалось позвать ее и отдать чужестранцу. Как будто бы готовили других… Быть может, в ином случае ей было бы лестно, что ее считают уже взрослой, и ее порадовали бы наряды и украшения, о которых она и не мечтала. Теперь они вязали ее, точно птицу путы. Слезы ее никого не трогали. Когда она ходила с протянутой рукой, на нее обращали большее внимание. А из девушек и сейчас вон та и вон та смотрят на нее с ненавистью, — им она переступила дорогу. И Алмагуль и впрямь стала взрослой в ту самую последнюю минуту.

— Шейх-отец, — сказала она, когда ее посадили на головного верблюда, как самое ценное в караване, — я вас не спрашиваю, все равно не ответите… значит, есть причина, почему меня отсылаете…

— Да, дитя мое, — ответил шейх неожиданно для самого себя.

— Я прошу, не откажите… Передайте привет моему единственному брату, милой моей сношеньке, пусть они будут счастливы. А если мой единственный брат захочет меня найти, скажу — по какой дороге… Если пойдет по пыльной тропе — не найдет. Тропиночка моя будет мокрой от слез, она никогда не просохнет. Там пусть и ищет. Там буду и я.

Не ожидал Мурат-шейх от девочки таких речей. Когда заговаривает так дитя, не дивишься ни мужеству, ни мудрости, думаешь: это глаголет господь. Мурат-шейх подумал иначе. Подумал с щемящим сердцем, что, очень может быть, не столько он выиграл, сколько проиграл… Уходит из рода, уходит поневоле, девочка, которая, пожалуй, могла быть парой Маману. Прежде шейх этого не видел, теперь видел ясно. Видел, что она стройна, гибка, точно камыш, лицо как цветок, уши белы, как бумага, нос словно фисташка, а кос — целая корзина. Видел шейх и то, что у нее в глазах.

Она сама еще не сознает, какая в них колдовская власть.

Худо стало старцу, как будто у него изломали все двенадцать ребер. И так он ничего не сказал ей более, ни слова утешенья, ни слова напутствия. Стоял задыхаясь, ловя ртом воздух, усы торчали, как иглы на еже.

— Счастливо оставаться… — проговорил караванбаши не громко и не тихо, с воровской оглядкой, ожидая, что вот-вот его остановят и схватят за руку. Обошлось, однако.

Караван зашевелился, тронулся и пошел. Алмагуль закричала пронзительно нежно:

— Прощай, братец, прощай, сношенька… Прощайте, шейх-отец… Люди, прощайте, сироты, прощайте… Прощай, дом родной, Туркестан!

Ни один голос не отозвался ей в ответ. Женщины постарше некоторое время шли за караваном, всхлипывая. Они мычали, как немые. Дольше и веселей провожали караван аульные детишки. Еще дольше — сироты; Кейлимжай раза два лихо свистнул вдогонку. Девушки не сдвинулись с места.

Аул опустел. Расходились молча. Слишком много горя видели все в минувшую неделю, чтобы думать долго о том, что вот девицу увезли — за тем самым, за чем их увозят, а к слову сказать, из разорения в богатство… Девчонка, конечно, славненькая, добрая. Дай ей бог… Голодать не будет.

Мурат-шейх удалился к себе и остался один. Прежде его окружали бы почтенные бии, расторопные джигиты. Спорили бы… оставляя последнее слово за хозяином… Обезлюдела просторная юрта духовного отца. Не видно и Хелуета. Снуют бесшумно, как мыши, женщины. У них особая печаль — упрятать Акбидай; заигрались, дуры. По всякому пустяку суются за благословеньем. Никому ничего нельзя поручить. Все дела — своими руками. Заглянуть в божественную книгу — недосуг! Караван пройдохи бухарца — и тот пришлось провожать самому…

Мурат-шейх слег, не вставал до ночи и всю ночь не мог уснуть. Караван с головным верблюдом, на котором сидела недавняя нищая, побирушка, уходил и уходил из самой груди шейха и никак не мог уйти. Душу пронзал прощальный возглас, такой нежный, такой гордый: «Прощай, дом родной, Туркестан!» Господи боже, к чему бы это?

В середине ночи подошел Сейдулла Большой, сел на корточки около шейха, послушал, как он в темноте кряхтит, стонет, ворочается, скребет себе грудь, и сказал:

— Любовался я вами, святой отец, почитай, неделю кряду. А после сегодняшнего… плюю вам в бороду…

11

Он полз, упорно полз, подобно огромной черепахе, пока не впадал в беспамятство. От натуги бередились раны, отворялась кровь. Из-под шапки, затвердевшей от спекшейся крови, медленно вытекала красная струйка, падали на снег редкие густые капли. Следом вразвалочку важно вышагивала ворона и склевывала красные капли вместе со снегом.

Он заметил ворону и испугался, уткнулся лицом в землю. Боялся, что в забытьи перевернется лицом вверх, а она выклюет ему очи. Но перевернуться хотелось. Буран унялся, небо расчистилось, и встало в нем маленькое белое солнце. Оно раскалилось, запылало. Его живительный жар полился в лопатки сквозь овчинный полушубок. Хотелось подставить под эту струю грудь, живот, занемевшие колени.

Вдруг он увидел в своей правой ладони обломок дубины величиной с локоть, заостренный, как кол. И вспомнил: эту дубину он вырвал из рук одного молодца и об его же башку обломил. Когда это было? В буран. Так. Где же ворона? Вот она. Он отвел руку и с силой швырнул в ворону обломок. Но пальцы не разжались, обломок остался в руке. Только в глазах помутилось. Ворона отпрыгнула и каркнула — раз и другой, низко опуская голову, словно вспахивая клювом снег.

«Врешь, не сдохну, сама подыхай», — подумал он незлобиво. И тут понял, кто перед ним…