Изменить стиль страницы

Мурат-шейх с неожиданной силой стал бить себя кулаком в грудь, говоря о том, какая же гнусная расправа была с его детьми: они обнялись, а их удавили. По каждой его щеке сползло по слезе.

Потом шейх сказал Аманлыку, что судьбой его жены он займется сам. Этого дела он так не оставит. А ему, Аманлыку, к сожалению, не сможет дать ничего, кроме благословения, ни свежего коня, ни людей в подмогу… Аманлык вскочил с горящими глазами. Он понял. Он готов!

— Благословите, шейх-отец.

— С богом, сын мой, друг Мамана. Если ты его найдешь, живого или мертвого…

— Живого! — поправил Аманлык.

— Народ тебя не забудет.

10

Война была недолгой, как землетрясение. Нукеры Абулхаира порушили все, что могли, взяли все, что хотели, и убрались. Кончилось нашествие. Но эхо не утихло: умирали тут и там раненые, захлебывались слезами дети, и те, и другие — без крова, без хлеба, одинаково беспомощные. Не сыскать было человека не ограбленного, не осиротевшего.

В разоренных селеньях, словно на подбор, — старость и младенчество. Женщин молодых будто вымело Глянешь: старуха, сгорбленная, хромая, в обносках, с бесцветным лицом; а это девка в самом соку. Она будет горбиться и хромать, пока не вернутся домой джигиты. Когда они вернутся? Вдруг не вернутся? Тогда ослепнет, оглохнет, онемеет старуха. Будет страна мертвых.

Из края в край расползалось опустошение. Казалось, дыбом вставала земля, — живые разбегались, перешагивая через мертвых… Давно ли кунградцы, которые по-сытей, злорадствовали, глядя на то, как переселяются в самое мирное время мангытцы, выжитые с родной земли? Пришла очередь вкусить этого зелья кунградцам, им первым, как будто бог их наказал. Но некому было злорадствовать.

Мурат-шейх вместе с женой и старшим сыном оплакивали своих двоих младших, когда ему сказали, что кунградцы уходят на юг. Старик был болен душой и телом, едва держался на ногах (чалма сбилась набок, как платок на голове женщины, которая поссорилась с мужем), но потребовал коня и поспешил на дорогу изгнания.

Скорбная страдная дорога. Жалкий скарб навьючен на последнего ишака или быка, а то и на корову, а нет, так и на теленка, но чаще — на собственную спину. Ведут за руку детей седовласые, согбенные, с узелками на поясе, опираясь на палку, незримо навьюченные грузом лет. Шагают, пока душа в теле, исполняя свой последний долг, и потихоньку стонут. Стонет земля, и громко стонет ветер, и снег, и скалы, нависшие над дорогой.

И чудится шейху, знающему, что без божьей воли туча не закроет солнца, чудится ему, что солнце спряталось за тучу, чтобы не освещать того срама и страха, в которые обмакивал господь людские головы. Впервые после нашествия джунгар, после навек заклейменной годины белых пяток, видел Мурат-шейх такую страсть. А ведь это начало. Следом побегут другие. Куда? К джунгарам, что ли? В Китай, в Хиндустан или в афганские земли? Везде чужбина, повсюду лихо. Но нет ничего лише войны…

Вдруг послышалась песня, горькая и сладостная, как детская слеза.

Где мой дед был джигитом, а бабка — девицей…
Ты прости и прощай, добрый мой Туркестан!
Пролилась наша кровь, как живая водица…
Ты прости и прощай, злой ты мой Туркестан!

Мурат-шейх взмолился, воздевая руки к небу. Молитва его славила господа, но душа восставала против воли господней. Потом он запнулся, забыв слова молитвы, и не стал их вспоминать.

— Бог мой, пусть все это будет сном… я все это вижу во сне…

Глаза его закатились, и он повалился без памяти на землю, под ноги испуганному коню.

Подошел Сейдулла Большой, поднял невесомое тело старца и сел с ним на придорожный камень, словно с ребенком на руках.

— Состарились мы… Сдаем помаленьку… — сказал Сейдулла. — Небось когда вывел шестьдесят тысяч семей из-под ига джунгар, так не уморился. Тогда мы и сны видели другие. Правда, тогда был Оразан-батыр!

— А сейчас Маман, — холодно-язвительно добавил Есенгельды, подъезжая и с усмешкой глядя на бесчувственного старика.

— Накажет тебя бог, — сказал ему Сейдулла. — Разбиваешь народ. Делишь одно сердце надвое. Ответишь перед Маманом!

Посмотрим, кто перед кем… раб… скотина… — отозвался Есенгельды спесиво.

Сейдулла и глазом не моргнул.

Говорят, Рыскул-бий вернулся из плена? Нашлось, стало быть, его тело?

Есенгельды, не отвечая, яростно хлестнул нагайкой своего коня.

На другой же день, собравшись с духом, Мурат-шейх поехал по аулам со словом надежды. Объезжал безжизненные руины и пепелища, из которых вдруг показывались женщины, дети. Сходил с коня, обнимал их. Его окружали потухшие очаги, потухшие глаза. Он раздувал в них живительный огонь. Речи его были просты и ничем не заменимы.

Человек появляется на свет, чтобы умереть… Нельзя перешагнуть смерть. Но умереть на поле брани — значит обрести вечное блаженство. Умершим — честь, однако и живым — вера. Пусть твой родич увидит райские блага, постарайся найти блага земные. Если ты голоден, соси свою вторую мать, она накормит. Твоя вторая мать — труд…

И тени людские обретали кровь и плоть. Загорались очаги и возносили к небу отнюдь не жертвенные дымы. В тепле засыпали дети, а мужчины обнимали женщин.

Сильна жизнь на грешной земле. Кабы не была жизнь сильней смерти, не было бы под этим бездонным небом человека. Каждый божий день мы видим смерть и знаем, что мы смертны, а ведь не верим, что помрем…

Давно устал жить Мурат-шейх. Ныне он запамятовал об этом. Ехал домой, словно омоложенный людской благодарностью за слово надежды.

Первой, кого он увидел в своем ауле, была Алмагуль. Она бежала настречу, ломая руки, подобно безутешной вдове.

— Сношеньку, сношеньку… вы обещали… спасите… Девочка была замечательно хороша. Беда, казалось, украсила ее. Трудно было выдержать ее взгляд, но и нельзя было отвернуться, — такая исходила из ее телочьих глаз сила, такая светилась в них красота сострадания.

Шейх погладил ее по непокрытой, сияющей жгучей чернотой голове.

— Не сомневайся. Все сделаю.

Она засмеялась и заплакала от радости, приникла губами к руке шейха. Могла ли она предугадать, бедное дитя, какая ее самое стережет судьба…

У своего дома Мурат-шейх увидел, благослови, господи, голов двадцать коров и волов, штук шестьдесят — семьдесят овец. И задумался, пощипывая бороду. Это были новые дары благодетелей Айгара-бия и Седет-керея. И это было новым толчком в самое сердце. Вряд ли дошло до Айгара-бия, что сталось с его любимой Акбидай. И надо думать, сумели скрыть это злосчастье от милых сватов, которые пригнали скот. Но однажды все откроется… К тому времени Акбидай следует быть дома.

Мурат-шейх призвал Хелует-тархана. Случился под рукой еще Есим-бий, глава жалаиров. Больше некого звать и не дозовешься. Сели втроем держать совет. Стали внушать друг другу хорошо известное, но словно бы не всем до конца понятное.

— Отдать врагу скот, либо девок в полон, либо даже джигитов — это одно. Кто сильней дует, тот и ворочает мельничные крылья. Но отдать жену… мать своих детей… это, дети мои, другое! Срам ее мужу и всей родне. Позор голове страны.

Тонкое это дело. Женщина, которая побывала в чужих руках, не может остаться нетронутой. Сколько бы она ни клялась, ни один смертный ей не поверит. А иначе зачем ее красть! Тогда ты вор, а не мужчина…

— И то сказать: кому она после этого нужна? Она перед мужем, господь свидетель, поганая. А если он на нее наплюет, выгонит в шею? Хотя бы тот же Аманлык… На кой же ляд ее выручать, почтеннейшие?

Этот довод (что поганая и что наплюет) был самым существенным. Все трое закивали головами. Разумеется! Спору нет. Это закон.

Втайне шейх полагал, что едва ли Аманлык прогонит жену: другой он не купит. Но разве дело в Аманлы-ке? Дело в Айгара-бие! Не то болит, чья она жена, а то, чья она дочь…