Изменить стиль страницы

— Да уж куда лучше, если и вправду все так и есть!

— А разве Хива и на самом деле не светильник разума, весь край наш озаряющий? — сказал Бектемир. — Мы-то с тобой учимся мастерству разве не у Хивы? Недаром говорят, счастлив народ, у которого мастеров много. И у нас будут свои умельцы, и у нас будет хорошо. Вот Маман-бий во всяком деле мастер, а уж слово его — благословение его устам — любого человека за собой поведет, и вы, знаю я, ради него жизни не пожалеете! А все же скажите спасибо и Есенгельды за то, что мудрых старцев — мулл за собой из Хивы привел. Затеется в народе раздор или тяжба какая, будет кому спорщиков по божьему закону рассудить.

— Скажи-ка лучше, где ты все эти разговоры слышал? — Аманлык усомнился. Уж больно все складно получалось.

— Да в Хиве от разговоров о каракалпаках оглохнуть можно. Вчера я Айдоса видел. Он все это мне и сказал. А ему сам хан говорил.

— Аи, какой вежливый хан! — Аманлык все еще сомневался. — Айдос-то ведь еще мальчик, а хан с ним советуется, а? Пусть тысячу лет живет такой хан, коли он есть на белом свете!

— Пусть ангелы скажут аминь! — добавил Бектемир.

Они долго сидели молча, то мысленно благословляя хана, что послал мулл народ просвещать и уладить все миром, то опасливо раздумывая: а что из этого посольства в конце концов получится? И не виляет ли под этой благостной добротой красный хвост какой-нибудь хитрой лисицы?

Непоседливый Бектемир не утерпел, нарушил затянувшееся молчание:

— Ну, Аманлык-ага, давайте-ка теперь сердечными своими тайнами поделимся… Вы первую свою юрту думаете строить кому?

— Я?.. Маман-бию построю. А ты кому первому арбу сделаешь?

— Я? Вы сначала подумали, потом сказали, и я подумаю. Вы когда домой пойдете?

— А ты?

— Мастер говорит, через год.

— А я, если божья воля будет, больше полгода здесь не останусь.

— А вы почему меня о моей жене не спрашиваете?

— Да у тебя же нету жены!

— Как это нет? Сына она мне родила: мой! Как вылитый в меня!

— Поздравляю, дай ему бог здоровья! Захватишь с собой, как домой пойдешь?

— Да я сдохну, а мальчишку своего плотнику не оставлю. Мастера этого я терпеть не могу! Злющий, себя одного любит. Росточком от горшка два вершка, а трех жен завел, да и как же он их лупит! За косы всех вместе свяжет — и давай палкой охаживать. У меня за мою все кости изболелись. Он ее бьет, а мне мочи нет! Иной раз думаю: брошу это ученье и — домой!

— Ну, это не дело. Теперь уж немного осталось. Потерпи! Давай вставай, работать нужно.

— Ну и вы малость потерпите. Я как раз ответ свой обдумал: в первую очередь, прежде чем большую арбу построю, сделаю ма-а-аленькую тележечку, адак-арбу, своему сыну, а потом — вашему, а уж там — на людей работать начну.

— Дай бог тебе век жить — не стареть!

— Не так, не так, переделывайте свое благословление. Что же это я один, без вас, на улице жить буду? Уж коли жить, так вместе! Не станет мастер юрту мне строить, какая же это будет жизнь!

— Чудной ты парень, Бектемир! А теперь вставай, пора!

Попрощавшись с Бектемиром, Аманлык положил топор на плечо и пошел в глубь леса. А Бектемир лихо размахнулся и всадил топор в недорубленное дерево. С разноголосым криком взметнулись вспугнутые птицы, и долго еще и далеко шла по лесу тревожная их перекличка, нарушая мертвое молчание дремучих чащоб.

22

Хоть и короткая была эта война, но и она то в дрожь бросала, как лютый мороз, то душила народ зноем. Хоть и вздохнули люди с облегчением, когда хивинцы убрались восвояси, но потери в аулах были немалые. Кто лишился скота, кто — дома, а кто так и мужа, отца-кормильца, сына — надежду на будущее, многие осиротели, остались в слезах безутешных.

Глянет человек на закат: «Солнце село, и слава богу! — скажет. — День да ночь — сутки прочь!» А как ляжет в холодную постель, черные мысли вздремнуть не дают. Пусть забудется горе, так тревожит забота о хлебе насущном, — где его в великом разорении этом взять? — либо опасение за день грядущий: как бы не пришли опять супостаты бить да огнем палить!

Появись в эту пору мудрец, беду народную, мысли тяжелые к сердцу принимающий, да пойди он по аулам с вещим словом своим, надежду возвещающим, — всяк человек, поднявшись с постели, оставив дом свой и добро, пошел бы за мудрецом на любую битву, лишь бы положить конец беспокойным этим ожиданиям новой напасти неминучей, незнаемой.

С часу на час ожидая нового набега из Хивы, Маман-бий собрал джигитов и по всей границе заставы учредил, чтобы и змея тайно рубеж не переползла, и мышь не перебежала. И сам он денно и нощно объезжал посты, с белого своего коня не слезая.

И вот с хивинской стороны появился отряд, какого от веку не видывали каракалпаки.

На серых ишаках ехали почтенные седые старики в белых, как пух лебединый, одеждах. Как тигры прянули наперерез им джигиты из приозерных камышей, и Маман сам предложил им остановиться, собственноручно их обыскал. Но из-за пазухи вместо тайного оружия выпало по две-три книги, и среди них обязательно Коран.

Маман, всей душой преданный науке — знанию, растерялся, стоял немо, не зная, что и делать, а джигиты окружили старцев, зло косясь на гостей.

Напуганные старики съехались вместе, сбились в кучку в ожидании ударов.

Один из мулл, бодрый еще, плотный и румяный старик с живым приветливым лицом, увенчанный огромной чалмой, слегка тронув ногой в бок огромного своего конеподобного ишака, выехал вперед и с важностью изрек:

— Разгадал, оказывается, мысли народа, к недоступным глазу высотам устремленные, многоопытный многомудрый хан хивинский. Не держит он обиды на каракалпаков за убитых своих нукеров, за то, что сборщиков его ханских с пустыми руками прогнали. «Сначала надо темному народу глаза открыть, а тогда и поймем друг друга», — молвил он милостиво и вместо нукеров, нас, почтенных старейших — мулл, послал. А в руках у нас, сами видели, не оружие, а книги. Согласно сердечному желанию Есенгельды-мехрема, повсечасно о бедном народе своем пекущегося, едем мы в ваш край учить детей ваших. Если скажете нам «не нужно», с этого самого места повернем мы ишаков и назад поедем.

На каком языке детей учить будете? — спросил Маман.

— На языке божьем.

— А что это за язык? Язык Корана.

— А каракалпакский язык как же?

К божьему языку отношения не имеет. Тогда почему же бог наш язык создал?

— Зазнался ты, богоотступник! — рассердился старец. — Сейчас же символ веры нашей, калиму священную за мной повторяй: «Лаа, илаха-иллаллахуу…»

Маман ответил:

Так это же по-арабски!

Х-ха! Да не ты ли и есть Маман-бий? — воскликнул старец, отирая лицо белоснежным платком. — Если так, то слезай с коня, прими благословение. Я Авез-ходжа ишан, духовный руководитель общины суфийской. С Мурат-шейхом вашим в Бухаре я учился. Когда отец твой Оразан-батыр в Хиву приезжал, я перед ним свой дастархан раскрыл. Хо-хо! Птенец с железными крыльями, почему требуешь ты дерзновенно, чтобы тебя люди слушали и понимали? А попробуй-ка ты сам народ понять! Что ты все нам за спины заглядываешь? Думаешь, там нукеры на конях притаились. Нет за нами никаких нукеров! Мы — люди кроткие, как голуби, с миром к людям прилетающие. Будем стремиться вызволить священный прах святого хазрета каракалпакского Мурат-шейха с проклятого побережья сырдарьинского, перенесем на священную землю Хорезма, маяком истины возвышающегося.

Ошеломленный, Маман-бий молчал.

— Почему ты на Есенгельды с ненавистью смотришь? Думаешь, он за каракалпаков меньше, чем ты, болеет, — продолжал ишан, ободренный молчанием. А вот и неправда! Знаем мы, что каракалпаки — народ малочисленный, а Есенгельды-мехрем, чтобы перед ханом свое красноречие показать, число родов-племен ваших малость преувеличил. Вот мы, рабы ислама, на ишаках едущие, и помолимся богу за то, чтобы простил он мехрема вашего, перед ханом разок солгавшего.