Изменить стиль страницы

Есим-бий ничего не сказал, но Маман-бий приметил, что смотрит старик с одобрением.

19

— Есть много способов показать малое — большим, слабого — сильным, труса — храбрецом, — спесиво разглагольствовал Есенгельды-мехрем среди своих приближенных, прибывших к званому завтраку и с нетерпением ожидавших, когда пышные речения уступят место обильному угощению. — Все дело в том, что надо уметь складно говорить, — продолжал Есенгельды, — Когда сиятельный Мухаммед Амин-инах пожаловал мне звание мехрема и спросил, каков народ мой, не хотел я, конечно, показать ему, что народ наш малочисленный и бедный. Я каждые две-три лачуги, полдюжиной голодранцев населенные, приютившиеся в камышах, богатыми аулами назвал, различным многолюдным родам и племенам принадлежащими. Начал речь со своего аула и рода, подроды племенами нарек да и новые роды-племена придумал. Аулы, близ казахов притулившиеся, родом казаяклы назвал, семью Нурабуллы-хромого — баймаклы (много хромых), в ауле Сабира Франта четверо рыжих есть, — стали они у меня родом бессары (пятеро рыжих). Все какие есть старые роды-племена, наши ли, казахские ли, все у меня в ход пошли: ктай, кипчас, кенегес, мангыт, аипа, мажек, аралбай, бексыйик, карамойын, ябы, добал, оймауыт, тамга-лы, шуит, колдаулы, муйтен, балгалы, ырраклы… никто у меня в стороне не остался. А что я забыл, то Дауим мне напомнил. И вышло, что народу у нас множество, тьма, а множество — сила!

— Мудро сделали, мехрем!.. Числом народ наш возвеличили!.. Всему миру показали, что значит кунград!.. А ябы что?

— Ябы — род небольшой, незначительный, — пренебрежительно молвил мехрем. — Кстати, напомнили. Звал я и Мамана ихнего — уруса — на завтрак, да человек-то он нерасторопный, телом велик, а умом не вышел, глядишь, и к обеду не доберется. Но уж чем его бог не обидел — завистью, зависти у него невпроворот. Такой человек нехороший — никому добра не пожелает, да и ему… В Хиве только имя его помяни, всяк голодным волком ощетинится! Вот и напустить бы этого волка на него. А? Как вы скажете? Стоит нукерам хивинским, что сейчас лошадей купать пошли, глазом мигнуть, они Мамана этого разом язык прикусить заставят!.. Да нет, уж очень я добрый, истинно каракалпакекая кровь во мне. Каждого жалею. Только он, глупец, ценить этого не умеет. Вот в свое время мудрецом его считали. А вся-то его мудрость в том и была, что он слова Мурата. — шейха нашего, да будет земля ему пухом, как попугай повторял. Вспомните-ка, сколь жестоко он бедный народ наш мучил пустых слов ради: «великая Русь» да «бумага великой надежды»! И теперь вот опять Маман этот, урус, хочет народ взбаламутить да разорить! Поехал к казахам — врагам нашим, честь каракалпакскую продав, несколько голов скота пригнал, голодранцам своим роздал: «Это, мол, от братьев ваших, казахов, подарок!» А того, пустая голова, не понимает, что ныне правым глазом смотрит на нас бог и нам не подаяния у них просить должно, а набег совершить да силой все отобрать! Я ведь тоже не собак гоняю, а о народе денно и нощно пекусь. Не то что Маман! Вот в Хиву поехал, именем народа нашего под милостивую руку хана Мухаммед Амина земли каракалпакские отдал!

На беду тут-то и подъехал к дому мехрема званный им гость, Маман-бий, и всю пышную речь хозяина, не слезая с коня, от первого до последнего слова услышал. Рукояткой плетки своей приподнял он войлок над тыльной стороной юрты и громовым голосом молвил:

— А кто тебе право дал от имени народа говорить? Присутствующие тревожно завертели головами: голос-то этот все хорошо знали, но вот откуда он идет? Сам мехрем, испуганно метнувшийся к двери, почувствовал, что Маман пристально смотрит ему в затылок, обернулся и увидел: вот он, приподнял войлок, сидит на коне и вправду смотрит!

Растерянный, схватил мехрем свой висевший на стенке жалованный ханом, серебром богато изукрашенный, пояс с драгоценным дамасским кинжалом и, опоясываясь им, — как бы Маман его своей плеткой не подцепил, — сердито забормотал:

Трус! Подкрадываешься, как вор! Теперь уж за юртой подслушивать стал?

Маман еще шире распахнул войлок.

— Надо над такой вороной, как ты, громко каркающей, в поднебесье летать, и то голос услышишь? Ну-ка повтори, кому, говоришь, ты продал народ?

— Не извращай слова мои, лиса! Не продал я, а даром, добровольно отдал под власть благородной Хивы. Это ты народом торгуешь! Неверным продаешь, у кого и вера иная, и язык чужой! — выкрикивал Есенгельды-мехрем, устремляясь к двери. За ним, теснясь, поспешали его приближенные.

Есенгельды сначала было рванулся на противника, как борзая, завидевшая зайца, но когда оказался перед неподвижно возвышающимся на своем белом коне Маманом, хмурое лицо которого не сулило ничего доброго, внезапно остановился, ухватившись за аркан, опоясывающий юрту.

— Не подпускай коня к юрте, слезай! — взвизгнул мехрем.

— Эх ты, воробей, ястребом стать стремящийся! — процедил Маман сквозь стиснутые зубы. — Воробьем ты был, воробьем и останешься!

Гневные эти слова вонзились в самую душу Есенгельды, и он молчал, растерянный.

Со стороны Кок-Узяка зачернелись фигуры всадников. Это были нукеры, присланные Мухаммед Амин-инахом вместе с Есенгельды-мехремом наводить хивинские порядки в каракалпакских аулах. Это «каменные копыта» их коней истоптали камыши вокруг озер. Уже неделю веселились хивинцы в ауле мехрема, выезжая время от времени и в соседние села поразвлечься и попугать людей, без разбору хлеща плетьми каждого встречного-поперечного.

Сейчас они гнали своих коней с водопоя — дело, которое не доверяли местным джигитам.

— Ну ты, пыль из воды в глаза пускающий! Ты, что ли, привел вот тех молодцов, баб и детишек не боящихся, шум и гвалт поднимающих, «каменными копытами» все окрест истоптавших?! Только вам, злодеям, и осталось леса и озера наши поджечь, последний приют несчастного народа нашего, — с горечью молвил Маман-бий.

— А у тебя душа твоя завидущая уже горит из-за того, что нет у тебя такой опоры, как эти мои нукеры. Пускай горит, пускай! — злорадно крикнул Есенгельды.

Моя-то душа — ладно, ты душу народа в огонь не кидай!

— Ну, конец пустословию! Эй, старейшины, помогите-ка нукерам спешиться! — приказал Есенгельды, и старые люди, тряся седыми бородами, кинулись хватать под уздцы хивинских коней.

Длинный, как кишка, есаул-баши, тот самый, кто возглавлял сбор нукеров, лихо щелкая саблей по блестящим голенищам своих сапог, вплотную придвинулся к мехрему.

— Этот старый бугай все еще бродит, злыми своими глазами косится, — сказал он, небрежно ткнув саблей в сторону Мамана. — Хотите, я его так обуздаю, что в арбу будете его запрягать? Прежде надо наголо выбрить вон тот поганый бурьян вокруг озера. Озеру нужен простор, а вам, мехрем, — свобода действий!

Хотя у Мамана горела душа, но он терпеливо ожидал, как поведет себя Есенгельды.

Маман, вы ведь у нас мастер речи произносить, — сказал Есенгельды, призадумавшись. — Помогите нам уговорить друга нашего есаул-баши вложить саблю в ножны.

Хмурый Маман-бий молчал.

— Видно, ты, урус, не понял, в чем смысл наших слов? — Есенгельды снова напыжился, он издевался. — Вызвал я тебя с тем, чтобы не было раздоров в народе. Ты любишь короткие речи. Так вот я тебе коротко все объясню: Мухаммед Амин-инах потерпел на войне большой убыток. Мы обязаны помочь ему убыток тот возместить. Две тысячи золотых с нас причитается. Надо правду сказать, золота у нас нет. Потому я дал слово внести в ханскую казну иную дань стоимостью в две тысячи золотых.

Тем временем за спиной мехрема, ощетинившись пиками, выстроились пешие нукеры во главе с есаул-баши.

— Ну, а если не взыщешь дань в две тысячи золотых, что будешь делать? — спросил Маман-бий спокойно.

— Пусть невозможно, — все равно взыщем.

— Чего у народа нет, того и ты не сможешь взыскать! — сказал Маман, туго натягивая повод коня.

Мехрем локтем подтолкнул есаул-баши. Тот выхватил саблю: берите его! Как собаки на волка, ринулись нукеры на Мамана. Испуганный конь, всхрапнув, вскинулся на дыбы. Нукер, бежавший впереди, рухнул под его копытами, второму Маман рассек лоб плетью, третий подвернулся под сабельный удар, и голова его покатилась в пыли. Но нукеры, шумя, как осиный рой, наседали. Завертелась кровавая метель.