Изменить стиль страницы

— Ох, Сократ, какой же ты вздорный! Вспомни лучше своих учеников. Критий погиб, противостоя демократии; Алкивиад изгнан и погиб, защищая демократию. Друг твой, Протагор, улучшающий людей, тоже изгнан из Сибирских Афин и утонул во время бури в Срединном Сибирском море. Мои же ученики и помощники кормят город, заботятся о нем и преумножают его славу.

— Ты хвалишь людей, которые кормили сибирских афинян, доставляя им то, чего они желали. Говоришь, будто они возвеличили наш город, а что из-за этих прежних правителей он раздулся в гнойную опухоль, того не замечаешь. А между тем они, прежние, набили город заводами, верфями, атомными станциями, партийными комитетами и прочим вздором, забыв о воздержанности и справедливости. И когда наконец, приступ бессилия все-таки разразится, винить афиняне будут советчиков, которые в ту пору случатся рядом, а прежних, настоящих виновников своих бедствий — будут хвалить. Потеряв вместе с новыми приобретениями и старое состояние, они напустятся на тебя, если ты не остережешься.

— Нет, все же болен, — предположила Ксантиппа.

— А я утверждаю, что пьян в стельку! — не согласился Межеумович.

— Меня-то, принесшему городу столько благодеяний, они будут славить вечно! — сказал хронофил.

— Обрати внимание, славный Агатий, — какая нелепость совершается у нас на глазах, да, говорят, бывала и раньше. Я вижу, что, когда город обходится с кем-нибудь из своих государственных мужей как с преступником, обвиняемые негодуют и сетуют на незаслуженную обиду. “Мы оказали городу столько благодеяний, а теперь несправедливо из-за него гибнем!” — так они говорят. Но это ложь от начала и до конца! Ни один благодетель государства не может незаслуженно погибнуть от руки того города, который он возглавляет. Этих мнимых государственных мужей постигнет примерно та же беда, что софистов. Софисты — учители мудрости — в остальном действительно мудры, но в одном случае поступают нелепо: они называют себя наставниками добродетели, но часто жалуются на учеников, которые их обижают, отказывая в вознаграждении и других знаках благодарности за науку и доброе обхождение. Это же верх бессмыслицы! Могут ли люди, которые сделались честны и справедливы, избавившись с помощью учителя от несправедливости и обретя справедливость, все же совершать несправедливые поступки по несправедливости, которой в них больше нет?!

— Уж твои-то ученики, Сократ, благодарны тебе безмерно!

— Да у меня учеников отродясь не было! Но не кажется ли бессмыслицей утверждение, что ты сделал другого человека хорошим (он, дескать, благодаря этому воздействию и стал хорош и остается хорошим) и вместе с тем бранить его негодяем? А что скажешь о тех, кто утверждает, будто он стоит во главе государства и старается сделать его как можно лучше, а потом, когда обстоятельства переменятся, подвергается обвинению во всех пороках? По-твоему, они сколь-нибудь отличаются от софистов? Нет, милый ты мой, между оратором и софистом разницы нет вовсе, а если и есть, то самая незаметная, как я уже говорил. Одним только государственным деятелям и софистам, на мой взгляд, не пристало бранить своих воспитанников, обвиняя их в неблагодарности, ибо тем самым они обвиняют и себя — в том, что не принесли пользы, которую обещали. Похоже, что и оказывать услуги безвозмездно пристало только им одним, если бы их обещания не были ложью. К какой же заботе о нашем городе ты меня призываешь, определили точно. Чтобы я боролся с сибирскими афинянами, стараясь сделать их как можно лучше и здоровее как врач или же как прислужник во всем им уступая?

— Что ж, я скажу: надо прислуживать?

— Выходит, мой благородный друг, ты призываешь меня льстить и угодничать?

— Да, если тебе угодно.

— Не повторяй в который раз того же самого — что меня погубит любой, кому вздумается! Потому что я тебе снова отвечу: “Негодяй погубит достойного человека”. И не говори, что у меня отнимут имущество, чтобы мне не возразить тебе снова: “Пусть отнимут, а распорядиться отобранным не смогут, потому что как несправедливо отнимут, так и распорядятся несправедливо, а если несправедливо — значит, постыдно, а если постыдно — значит, плохо”.

— Не то что плохо распорядиться Сократовым имуществом, а и украсто-то его никто не сможет, — заявила Ксантиппа. — Чего тут воровать-то? Нет, видать и вправду Сократ сошел с ума. А ведь раньше никогда не сходил…

— Как ты твердо, по-видимому, убежден, Сократ, — сказал хронофил, — что ни одно из этих зол тебя не коснется, — словно бы ты живешь вдалеке отсюда и не можешь очутиться перед судом по доносу какого-нибудь отъявленного негодяя!

— Я был бы и в самом деле безумцем, славный Агатий, если бы сомневался, что в нашем городе каждого может постигнуть какая угодно участь. Но одно я знаю твердо: если я когда-нибудь предстану перед судом и мне будет грозить одна из опасностей, о которых ты говоришь, обвинителем моим и правда будет негодяй — ведь ни один порядочный человек не привлечет невиновного к суду, — и я не удивлюсь, услышав смертный приговор. Объяснить тебе почему?

— Конечно!

— Мне думается, что я в числе немногих афинян (чтобы не сказать — единственный) подлинно занимаюсь искусством государственного управления и единственный среди нынешних граждан применяю это искусство к жизни. И раз я никогда не веду разговоров ради того, чтобы угодить собеседнику, но всегда, о чем бы ни говорил, — ради высшего блага, а не ради особого удовольствия, — раз я не хочу следовать твоему совету и прибегать к хитрым уловкам, мне невозможно будет защищаться в суде. Подумай сам, как защищаться такому человеку перед таким судом, если обвинитель заявит: “Дети, этот человек и вам самим причинил много зла, и портит младенцев, пуская в ход нож и раскаленное железо, изнуряет вас, душит и одурманивает, назначая горькие-прегорькие лекарства, морит голодом и томит жаждой — не то что я, который закармливает вас всевозможными лакомствами!” Что, по-твоему, мог бы ответить врач, застигнутый такою бедой? Ведь если бы он ответил правду: “Все это делалось ради вашего здоровья, дети”, — представляешь себе, какой крик подняли бы эти судьи? Оглушительный!

— Разумеется.

— Он уже и врачем себя воображает! — ужаснулся Межеумович. — Нет ли какого лекарства в твоем доме, Ксантиппа?

— Какое может быть лекраство, если бутыли из-под самогона пустые? — удивилась жена Сократа.

— В таком же самом положении, нисколько не сомневаюсь, очутился бы и я, если бы попал под суд, — продолжал Сократ. — Я не смогу назвать ни одного удовольствия, которое бы я им доставил, а ведь именно в этом, на их взгляд, заключаются услуги и благодеяния, тогда как я не хвалю тех, кто их оказывает, и не завидую тем, кто их применяет. И если кто скажет про меня, что я порчу и одурманиваю молодых или оскорбляю злословием старых — в частных ли беседах или в собраниях, — я не смогу ответить ни по правде — что, дескать, все слова мои и поступки согласны со справедливостью и вашим желанием, граждане судьи, — ни каким-либо иным образом. Да уж, видимо, какая участь ни выпала, а придется терпеть.

— Да он вовсе не с ума сошел, Ксантиппа, а просто потерял всякий разум! — воскликнул Межеумович.

— Ну, а раз потерял, то теперь ему и лекарства никакие не нужны, — успокоилась Ксантиппа.