Изменить стиль страницы

– Сколько стоит, дяденька?

Мужик хоть и был под высоким градусом, но, верно, успел приметить, что скрывалось в моем туго сжатом кулачишке, а потому и объявил, не раздумывая:

– Полтинник, сынок. Пятьдесят, стало быть, копеек.

Страшно обрадовавшись, я тут же разжал кулак, и серебряная монета перекочевала в руки мужика, ну а в мою – пугач.

– Ты б, сынок, прикупил у меня и пробок с десяток. А то чем же будешь стрелять?

– У меня, дяденька, больше нету денег.

– А ты пошарь хорошенько в кармане-то.

– Нету. Я знаю. Папанька мне дал толечко вот этот полтинник.

– Скупой, знать, у тебя папанька, – мужик вздохнул и, видя, что в глазах моих скапливались слезы, а губы уже кривились, сжалился надо мною: – Ну, ну, не реви. Пяток пробок, так уж и быть, дам тебе бесплатно. Покупатель ты хороший – не рядился, не торговался со мною, а сразу... Бери, сынок, и бабахай на здоровье!

Взял на минуту у меня пугач и показал, куда надобно вставлять пробку, чтобы она «бабахнула» под ударом бойка.

– Вот так. Понял?

– Понял, – сказал я, поскорее забирая покупку. Насилу отыскал свою телегу, которую оставил, когда она находилась немного на отшибе, почти у самой высокой насыпи пруда, а теперь сплошь была обставлена другими повозками, и поднятые наши оглобли затерялись в частоколе чужих оглобель и дышл. У телеги, а точнее, под телегой, лежали животами вниз мой отец и его старый приятель Авраам Кузьмин Сергеев, отличавшийся от своих односельчан тем, что обязательно затеет на своем подворье какое-нибудь новшество с единственной целью – удивить всех. Незадолго до осенней ярмарки он неожиданно для монастырских жителей и даже для своей большой семьи продал двух добрых кобыл, потом, ничего не сказав ни жене, ни детям, куда-то на целый месяц исчез с деньгами. И когда семья собиралась уж объявить всесоюзный розыск, прикатил вдруг в село на двуколке, в которую был впряжен преогромный одногорбый верблюд. Поскольку ни люди, ни животные у нас отродясь не видывали такое страшилище, то все и шарахнулись от него в разные стороны, а собаки по всем дворам подняли такой лай, какого не подымали даже с приближением волчьей стаи. Всеобщий этот переполох не только не смутил Авраама Кузьмина, а поприбавил ему спеси. За полуверсту до своего дома он взмахнул кнутом, дотянулся его кончиком до вершины стоявшего прямо высокого горба и, разбойничьи свистнув, заорал диким голосом:

– Бухар, гра-а-абют!

Верблюд рявкнул, кинул на землю шматок зеленоватой пены и, вытягиваясь, раскачиваясь, разбрасывая ноги, наддал так, что в ушах гордого донельзя нового его хозяина засвистел ветер, а избы по обеим сторонам улицы помчались назад, как сумасшедшие.

И вот теперь, приканчивая под телегой, в ее тени, поллитровку, отец мой и Авраам обсуждали, как бы это вывести Бухара на ипподром и принять участие в скачках.

– Как ты думаешь, Миколай, пустят меня туды, а?

– Должны пустить, – размышлял вслух папанька, предвкушая веселое, небывалое зрелище. – Отчего не пустить?.. Ты ить сделал заявку?

– Сделать-то сделал, да только не указал в ней, что выеду на верблюде.

– Ну, давай попытайся. Попытка – не пытка. Я с тобой поеду, вон и Мишка мой вернулся. Посидит, покараулит телегу.

– Што ж. Опробуем.

– Пошли. Там всем распоряжаются Шадрин да Завгороднев, а они мои дружки. Не прогонят.

– Ну, ну. Дай-то Бог. Пошли, Миколай Михалыч.

Двуколка Авраама Кузьмича стояла далеко в стороне от ярмарочного табора, куда, чтобы не пугать лошадей, Бухар не был допущен. Теперь он, поджав под себя длиннющие ноги, лежал возле целившихся в небо оглобель и преспокойно шевелил большими оттопыренными губами, разминая жвачку. Белая с прозеленью пена клубилась по углам рта, временами срываясь наземь. Появление хозяина и его товарища для Бухара, судя по злой, презрительной морде, не было желанным. Он недовольно рявкнул и окатил обоих, точно из огнетушителя, теплою пенистою струей.

– И за каким только... он тебе понадобился? – сейчас же заорал отец, оправляясь от верблюжьего плевка. – Да я б такую уродину и за так не взял!..

– Не торопись, Миколай!.. Вот как я возьму нынче главный приз, ты по-иному заговоришь.

– Ну, ну, поглядим. – В рыжих усах папаньки шевельнулась ухмылка. Авраам, однако же, ее не приметил и принялся уговаривать Бухара, чтобы тот поднялся на ноги.

Недовольно вскрикивая и отплевываясь, верблюд никак не хотел подыматься, лишать себя блаженного состояния, в котором пребывал и которое ему хотелось бы продлить.

– А ну, встать, Бухар! – повелительно в десятый раз уж приказывал хозяин, а в ответ верблюд посылал ему ругательства, то есть безобразно рявкал и плевался.

– Бухар, грабют! – разозлившись окончательно, взревел и хозяин, выпучив по-бычьи окровенившиеся глаза.

Сильная дрожь пробежала от ушей через всю длинную кривую шею и по напружинившемуся вдруг горбу верблюда. Он еще раз рявкнул, погримасничал, кинул на мужиков откровенно брезгливый взгляд и медленно поднялся сперва на задние ноги, а потом уж и на передние. И во взгляде этом, и в отвисшей губе, и в пошевеливающихся коротких, словно бы обрезанных ушах, помимо крайнего отвращения к тем, кто нарушил его покой, был еще немой вопрос: «Ну, вот я встал. Что же вы от меня хотите?» И, очевидно, решив про себя, что будет все-таки лучше, ежели он в дальнейшем во всем покорится воле хозяина, Бухар смиренно попятился назад и оказался меж оглобель: пожалте, мол, запрягайте, я готов!

Скачки были в самом разгаре, когда два слегка охмелевших друга подъехали на верблюде к ипподрому.

– А это еще что?! – закричал Завгороднев, инстинктивно хватаясь за кобуру. Узнав в одном из седоков моего отца, сменил тон, поубавил в нем милицейской строгости: – Миколай Михалыч! Никак, и вы на скачки с этим чудовищем?

– Аль нельзя? – полинявшим голосом осведомился Авраам.

– А ты как думал? Неужели можно?! Да от него, как от черта, все рысаки разбегутся. Ты... как там тебя?.. смотри не вздумай! Угодишь прямо со скачек в нашу каталажку!..

– Да брось ты, Завгороднев!.. Если б ты знал, какой у этого черта скок, какая рысь!.. Пусти мужика, дай попробовать! ..

В продолжение всего этого объяснения Бухар стоял неподвижно, возвышаясь над всем и вся тут, как изваянный, а его хозяин изловчился и переправил из своего кармана в карман Завгороднева бутылку самогону. Милиционер сделал вид, что не заметил этой операции, и начал понемногу сдавать позиции. Поохав, повздыхав для отвода глаз и для очистки совести, сказал вполголоса:

– Хрен с тобой... как тебя там?.. выводи. Вставай вон с очередной тройкой... Только не говори потом, что это я тебе разрешил.

– Спасибо. Хорошая у нас пошла милиция. Завсегда уважит простого хрестьянина, – расчувствовался Авраам Кузьмич, возвратившись на двуколку и разбирая вожжи. – А ты, Миколай, со мной али как?

– Нет, уж, валяй, Авраам, один, а я отсюда погляжу, – ответил отец, уже немного подрагивая от скапливавшегося в нем смеха; кто-кто, а он-то уж хорошо знал, чем вся эта затея кончится.

Переполох, общее смятение начались на ипподроме даже раньше, чем ожидал озорной мой родитель. Едва рыжая каланча выплыла из-за ворот и заявила о себе характерным, не услаждавшим ни слуха, ни души ревом, три рысака, построившиеся было в ряд на беговой дорожке и готовые уж сорваться с места, всхрапнули, насторожили уши, взвились на дыбки и, выйдя из подчинения наездников, понеслись прочь от ипподрома, сбрасывая по пути с седел хозяев.

Другой бы на месте Авраама, завидя такое, сейчас же вернулся бы назад, но так поступил бы другой и вообще любой разумный человек, но только не тот, о котором идет речь. Решительно не обращая внимания ни на угрожающие крики устроителей скачек, ни на панику среди соревнующихся, ни на восторженный вопль зевак-болельщиков, он вывел Бухара на отметку, на которой только что находились ускакавшие бог весть куда кони, взмахнул кнутом, прокричал свое заклинание: «Бухар, грабют!» – и верблюд попер, увеличивая и увеличивая скорость. Ни он, ни тот, кто сидел позади него на двуколке, ничего не слышали и не видели, кроме свиста в ушах и несшейся им навстречу, под мягкие лапы и под колеса дребезжащей таратайки, беговой полосы. Верблюд, которого еще полчаса тому назад с великим трудом подняли на ноги и расшевелили, теперь был похож на осатаневшего, распаленного погоней за добычей зверя; могучее тело его вытянулось, он кидал свои длинные ноги на две сажени вперед; ржаво-желтая пена кусками срывалась не только с ощеренного в ярости рта, но и с пахов, и весь он уже дымился, делая круг за кругом, и никто (и менее всего его хозяин), никто решительно не знал, когда он остановится и остановится ли вообще. Смех в толпе сменился удивленным молчанием и готов был уступить место страху: дети, которых было тут очень много, прижимались к своим отцам и просили, чтобы увели их поскорее отсюда. Первым, однако, дал деру мой батька: ему меньше всего хотелось быть соучастником этого безумия. С растерянною, виноватою улыбкой вернулся он к своей телеге и долго не мог свернуть цигарку: пальцы не слушались, тряслись, они, знать, были совестливее своего хозяина...