Изменить стиль страницы

Авик подошел к мужичку сзади и наложил ему на рот ладонь.

– Видите? Видите? – радостно заверещал Митя. (От прилива чувств он иногда именно верещал.) – Как такое стерпеть? Чего ему Юрий Владимирович сделал? На фиг он при всех его лажает!? Сидит себе человек, работает. А каждое верзо будет тут про него речи толкать! Че он тебе сделал, че?

Митя сделал два шага к креслу. Но здесь заговорил Экклезиастэс.

– Всему свое время и свой час на земле. Время Юрия Вениаминовича еще не приспело. Однако приспеет. Так определено в наших греческих книгах. И дано этому времени в книгах уже название. А что сделает человек этот в будущем – мы сейчас узнаем.

– Не надо! Какое будущее?! Я ведь должен буду про него рассказать! Да меня за такие слова… – Митя жирненьким кулачком растер слезу на широком, обычно улыбчивом лице. – Я в Милане на Андропыче уже погорел. А про Вениаминыча даже заикаться не хочу!

– Брось заливать и хватит выделываться! – Подойдя к Митяю со спины, я дал ему легонько коленкой под зад. – Идем отсюда. А то все подумают – ты и правда стучишь.

– Пошел на бан! – ощерился вдруг Митяй. – Все из-за тебя, верзун поганый!

– Кыш, цыплята! – сказал Авик, становясь между нами.

– А чего он? – Митя ощерился уже по-настоящему. Таким я его никогда за годы совместного студенческого житья-бытья не видел. – Он чего-то там на машинке отстукивает, а я за ним горшки выноси! Может, он прокламации печатает? Откуда я знаю?

Тут вновь стал солировать назвавшийся Экклезиастэсом.

– Всему свой час и своя минута под солнцем. Своя печаль льется на каждого, и многих такая печаль пережигает насмерть, – затянул он нескончаемую песню. – Вот и тебе, беленький, приспела минута. Ну! Говори! Раскалывайся! И эхо с улиц Москвы и Дамаска, Афин и Пирейского порта вернется к тебе, чтобы тебя, гад, расплющить!

Митя Цапин вдруг как-то съежился. Казалось, он хотел сказать про меня еще что-то разящее, скверно-правдивое, но окончательно сдулся и бухнулся на колени.

Стоящий на коленях Митя был смешон и сам это чувствовал. Для того, конечно, и становился. Львиная грива ни о каком смирении не напоминала, зубастый рот кривился в улыбочках и поплевках.

– Да не хочу я этого козла закладывать, не хочу! – обратился Митя к Экклезиастэсу. – Завтра спросят меня, а я скажу: при чем тут я? Вы у других спросите. Ну там, анекдотишко сраный этот Евсеев рассказал. Ну так не политический же, про евреев.

– Про евреев не рассказываю. Про чукчей тоже, – набычившись, сказал я.

– Ну и дурак! Тоже мне, Кваме Нкрума нашелся! – уже совсем весело, как будто он не на коленях стоял, а сидел с кружкой пива за столом, крикнул Митя. – Я все это в шутку, а ты сразу поверил…

– Пошли, – натужно выдавил из себя Авик. – Если он закладчик – все равно закладывать будет. Я по беленькой роже его вижу. Пошли, а то я ему, ёханды-блоханды, сейчас так накостыляю…

– Давай, бей! – бодро вскочил с колен Митя. – Дайте мне как надо, робя, а потом выпьем как следует!

Чувствуя, что на большее фантазии у него не хватает, Митя озадаченно почесал кожу под белой гривой.

– Останься, Митяй, – сказал назвавшийся Экклезиастом. – Не по пути тебе с ними. Мы с Оливией тебе объясним, что к чему. Ты услышишь, как журчит вода меж камней Иерусалима, как лает шакал в заповедном лесу Дамаска…

– В гробу я этот лес ваш видел!

Гроб! Гроб!
Четыре негра роют яму…

– Останься. Это говорю тебе я, чей пращур проповедовал в собраниях Эдессы и Афин, Малой Азии и Анатолии…

– В собрании, говоришь, проповедовал? – Митя вдруг посерьезнел и тщательно отряхнул коленки. – Ну ты прям как председатель Мао. Да ты, часом, не китаец ли? Глазенки расширил, нос выгнул – под грека косишь? Говори, верзун! Иначе я весь ваш греческий притон по камешку разнесу!

Подхватив футляр со скрипкой, тихо, едва не на цыпочках, уходил я вслед за Авиком из таинственного дома.

Ночная Ордынка была пуста. Только в узком каменном саду кричала ворона, раздраженная помигиваньем прожектора, косо уставленного на заброшенную стройку.

Глава седьмая

Наутро

Ночевал я все ж таки в общаге. Успел добраться до закрытия и заснул без задних ног. Снилась мне Ляля Нестреляй на тощей степной лошади.

Может, поэтому ждала меня наутро неожиданность.

– Тебя вызывают в деканат. Бегом, срочно! – Хорошо поставленный тенорок председателя студсовета Вади Погребняка завибрировал над самым ухом.

Чувствовалось: Вадя едва сдерживает переполнявшую его радость.

– Отвали, Вадя… Чего я в деканате забыл?

– Бегом, бегом, тебя там ждут – не дождутся.

– Ага, ждут. Двое с носилками, один с лопатой, – пытался я перевести разговор в фамильярно-товарищеское русло.

Но Вадю к фамильярности склонить в ту минуту было невозможно. Как маленький французский бульдог, вцепился он в меня и кромсал, и рвал своим комсомольско-начальственным тенорком.

– Двое, трое! Хватит дурня ломать! Я обещал, что я тебя доставлю, – и я тебя доставлю! Ты за общагу заплатил? Тогда – рысью марш!

За общежитие я действительно пока не заплатил. Да и когда было платить? Кружение вокруг Жуковки, самиздат и другие высокие помыслы не оставляли времени для какой-то мелочной оплаты. А тут еще вдруг обнаружилась потеря паспорта. Когда и где он потерялся, я никак сообразить не мог. Но казалось мне, – паспорт пропал после пира на Алексеевском кладбище…

Ввиду всего этого я думал только о потерях, обретениях и некоторых других вещах, а про оплату общежития забыл. Но ведь еще только кончался сентябрь. А у нас в общаге – я знал это точно – были такие, кто не платил по полгода, по году…

Вадя стянул с меня одеяло и ушел с ним за занавеску. Пришлось вставать.

В деканате я появился где-то в 11-15.

– Подождите немного, сейчас, – сочувственно сказала стоявшая перед дверью секретарь Зоя Ильинична.

Я ушел курить, а когда вернулся, был поражен полносоставностью и высоким статусом собравшихся в деканате.

В тот день (28 или 29 сентября 1973 года) в деканате сидели:

Дафния Львовна Мигунок – декан.

Платон Зимовейский – заместитель проректора по хозяйственной части, чье отчество я никак не мог вспомнить.

Силантий Сидорович Дулебин – старший преподаватель скрипки и продавец поддельных, то есть не фирменных, а только выдаваемых за фирменные, смычков.

И наконец, Маний Мануйлович Гольц, зав. кафедрой струнно-смычковых инструментов – или «профессор по выезду за рубеж», как звали его не только студенты, но и кое-кто из преподавателей. Здесь же сидела, пригорюнясь, Нюра Вопленица, которую еще звали: Нюрой Причитальщицей, Нюрой Плачеей и Нюрой Выльницей. Выльница училась на втором курсе, но уже много гастролировала и преподавала в институте народное пение. Какое отношение имеет к собравшимся Нюра, я сообразить не мог. Поэтому решил: она по линии нашего доблемудрого комсомола.

Несколько секунд приятного молчания и моих нервных поклонов были вдруг прерваны беспардонными выкриками Силантия Сидоровича, продавца смычков Дулебина.

– Сейчас же! Сию минуту!.. Сейчас же сдайте скрипку Витачека в инструментарий!

Я ожидал всего – только не этого.

– Зачем? – как-то само собой выпало у меня изо рта глупое словечко.

– Затем, что на ней теперь будут играть… будут играть более достойные студенты! – отчеканила добрейшая, и от доброты душевной часто бравшая за талию студенток-первокурсниц и что-то интимное сквозь дымчатые очки им намигивавшая Дафния Львовна.

– Да, именно… более достойные… – Силантий Сидорович, облегчась удачно найденным словом, согласно закивал головой.

– Те, которые могут играть только на пять? – сдуру процитировал я недавнее заявление нашего декана на одном из собраний: «Молодые комсомольцы должны играть хорошо. А уж коммунисты могут у нас играть только на пять. Мы им просто не имеем права ставить других оценок, и они должны нас в этом поддерживать. Своей игрой, конечно…»