Изменить стиль страницы

Нет уже с нами Детома. Не знаю, что сталось с его домом на авеню де Терм, настолько заросшим зеленью, что, находясь там, казалось, будто опустился на дно глубокого зеленого пруда. Огромное количество персидских миниатюр на стенах никогда не освещал ни один прямой луч солнца, темный балдахин над ложем, украшенный драконами, чудовищами и монограммами Небесной империи, не были экспонатами какой-то зловещей коллекции. Окружение Детома, казалось, держало его в плену утонченно болезненного, прихотливого бреда. Внешне ничем не примечательный, словно какой-нибудь мурлыкающий кот, принадлежащий экономке, он странным образом производил впечатление какого-то трагического одиночества; при всей своей внешней заурядности он был чужд обыденной прозаической жизни.

Кто-то странствует по отдаленным землям, кто-то только на время приезжает в Париж. Сам город стал слишком «непарижским» для чистокровных парижан. Обеды у графа Жильбера де Вуазена, где регулярно встречались все друзья этого кружка, теперь прекратились. Однажды мне не удалось пройти там тест на сообразительность, чем все они умели блеснуть. Мне предложили книгу, в которой каждому полагалось выразить недовольство хозяином. Не имея причин для недовольства, я написала, что в доме, где реликвии, напоминающие о Тальони (Жильбер де Вуазен был ее внуком), свято хранятся в стеклянном кабинете, следовало иметь хотя бы одного спаниеля короля Карла. Вскоре после этого я послала ему гравюру, где была изображена Тальони со спаниелем короля Карла на коленях. Это был жалкий ответ на щедрый дар – Жильбер де Вуазен подарил мне веер Тальони, который был у нее во время пребывания в России, она выступала с ним на сцене.

Во время этого короткого пребывания в Париже в рождественские дни 1928 года Дягилев предложил навестить Нижинского, но, поразмыслив, решил, что будет лучше привезти его в театр на «Петрушку». Я не видела Нижинского с тех пор, как в 1913 году он покинул нашу труппу и уехал танцевать в Америку. Новость о его болезни дошла до меня, когда я была в России. Говорили, что сначала он стал нервным и подозрительным. Ему казалось, будто со всех сторон его окружают коварные враги. Он не выходил на сцену до тех пор, пока специально нанятый им служащий не осмотрит, закрыты ли все люки и не посыпан ли пол битым стеклом. Вскоре страхи исчезли, но совершенно пропала память, он забыл, кто он. Для него трагедия закончилась, но невозможно описать трагедию тех людей, кто был рядом с ним и пытался вернуть хоть искру понимания в его затуманенный мозг. Они постоянно твердили ему, кто он, повторяли снова и снова его имя, но печальное заклинание не имело никакой власти над его духом. После периода галлюцинаций, когда на него было больно смотреть, но он не приносил вреда окружающим, Нижинский впал в покорную апатию и почти перестал разговаривать.

– Сегодня он в хорошем настроении, – сказал Дягилев. – Похоже, ему нравится смотреть балет. Подождите его на сцене.

Был антракт перед «Петрушкой» – декорации установлены, труппа готова. На мгновение у меня вспыхнула надежда, что знакомая обстановка и я в костюме, в котором так часто танцевала рядом с ним, могут восстановить утраченную нить воспоминаний в сознании Нижинского. По-видимому, та же самая надежда подсказала Дягилеву мысль устроить нашу встречу на сцене.

Дягилев вел Нижинского под руку и говорил с ним с деланой веселостью. Толпа артистов расступилась. Я увидела пустые глаза, неуверенную походку и пошла навстречу, чтобы поцеловать Нижинского. Застенчивая улыбка осветила его лицо, и он посмотрел мне прямо в глаза. Мне показалось, будто он узнал меня, и я боялась вымолвить хоть слово, чтобы не спугнуть с трудом рождающуюся мысль. Но он молчал. Тогда я окликнула его, как звали друзья:

– Ваца!

Нижинский опустил голову и медленно отвернулся. Он позволил подвести себя к кулисе, где фотографы установили аппараты. Я взяла его под руку и, так как меня попросили смотреть прямо в объектив, не могла видеть движения Нижинского. Вдруг среди фотографов произошло какое-то замешательство. Повернувшись, я увидела, что Нижинский наклонился и испытующе всматривается мне в лицо, однако, встретившись со мной взглядом, поспешно отвернулся, словно ребенок, старающийся скрыть слезы. И это движение, такое трогательное, застенчивое и беспомощное, пронзило болью мое сердце.

Нижинского отвели обратно в его ложу, потом Дягилев пришел и рассказал о нем подробнее. В тот вечер Нижинский заговорил.

– Кто это? – спросил он, когда на сцене появился Лифарь. Когда ему ответили, что это первый танцовщик, Нижинский после короткой паузы спросил: – А он умеет прыгать?

Тем, кто следил за историей Русского балета от возникновения до наших дней, казалось, что летом накануне войны он достиг апогея. И словно для того, чтобы сделать это лето 1914 года еще более памятным, наряду с большим общим успехом, пришел и личный успех. Галерка, моя верная почитательница, прислала трогательный подарок – золотую балетную туфельку с надписью «Розе России». Восхищение ощущалось даже среди мелких служащих «Друри-Лейн». Был там один мальчишка, вызывающий актеров на сцену, он буквально ходил за мной по пятам. Его восхищение часто спонтанно выплескивалось; когда однажды я попросила Тедди принести мне минеральной воды, он вскрикнул от радости, встал на минуту на голову, быстро отправился на руках к двери и, совершив двойное сальто, скрылся, чтобы выполнить поручение. Тедди был одной из звезд пантомимы «Друри-Лейн» и маленьким постреленком у меня на посылках. Однажды утром я пришла, чтобы взять что-то из своей артистической уборной, но не смогла найти ключ. Прошедшим вечером комнатой пользовался Шаляпин, а его слуга-китаец иногда уносил ключ в кармане. Как всегда, я позвала на помощь Тедди и, как всегда, он не подвел меня. Он вскарабкался по трубе, проходившей по наружной стене, протиснулся в узкое окошечко задней комнаты и открыл дверь изнутри.

В труппе ощущалась печальная пустота – среди нас не было Нижинского. Но был Больм, и находился в превосходной форме, и Фокин поставил еще один свой шедевр – «Золотого петушка». В этом балете я исполнила, пожалуй, самую замечательную свою роль. Все это рождало ощущение, будто я нахожусь на гребне волны, испытывая при этом невиданную доселе полноту чувств. Стимулирующая сила успеха придала мне беспрецедентную смелость. Я смело, без колебаний расширяла диапазон своих артистических средств – от романтических до трагических и даже зловещих. Мне доставляло огромное удовольствие быть в один и тот же вечер и Хлоей, и Саломеей. Когда Дягилеву не удалось найти исполнительницу исключительной красоты на роль жены Потифара, я взялась за эту роль без своих обычных сомнений, отвечают ли ей мои данные или нет. Сам Штраус приехал, чтобы присутствовать на спектаклях. Он очень внимательно наблюдал за моей работой в «Друри-Лейн», где я впервые исполняла эту роль. После каждой репетиции я спрашивала мэтра, доволен ли он. В целом он был доволен, но то-то и то-то следовало исправить. Он приходил в мою уборную, похожую на огромный сарай, и демонстрировал, что от меня хочет:

– Пробегите так. Смотрите…

Напевая музыкальную фразу, Штраус отходил в дальний угол комнаты и, тяжело топая, бежал к дивану, изображавшему ложе прекрасного Иосифа. Думаю, я пробежала и исполнила все остальное так, что Штраус остался доволен. С тех пор каждый раз, когда «Легенду об Иосифе» исполняли в Вене, он посылал мне телеграммы с требованием приехать и исполнить эту роль. Или же телеграммы рассылались во все концы света: «Найдите Карсавину. Привезите ее сюда». Но я оказалась вне пределов досягаемости, в России, переживающей ужасные дни.

После пятилетнего отсутствия я снова присоединилась к труппе Дягилева в 1919 году в Лондоне. На меня огромное впечатление произвели перемены, происшедшие с Мясиным. Впервые я увидела его в 1913 году. Я сочла партию Иосифа, единственную, которую он тогда исполнял, выдающейся. Даже само отсутствие виртуозности у него в те дни придавало определенный пафос создаваемому им образу, воплощению юности и невинности. Теперь он уже не был прежним застенчивым юношей. Наша первая совместная работа над «Треуголкой» показала, что он стал настоящим взыскательным хореографом, к тому же обладал совершенным мастерством как танцовщик, а его не по годам развитая зрелость и незаурядное владение сценой делало его в моих глазах исключительным балетмейстером. Больше всего меня поразило его великолепное знание испанских танцев. На русской сцене мы привыкли в лучшем случае к слащавой хореографической стилизации испанского танца; но Мясин умел передать самую суть испанского народного танца. Во время сезона Русского балета в Испании Мясин брал уроки у Феликса, большого знатока и опытного исполнителя народных танцев. Чтобы продолжить эти занятия, Феликса взяли с собой в Лондон, и Дягилев, желая вдохновить меня на создание новой роли, пригласил меня прийти в «Савой» и посмотреть, как танцует Феликс. Было уже довольно поздно, когда после ужина мы спустились в танцевальный зал, и Феликс начал. Я смотрела на него раскрыв рот от восхищения, изумляясь его внешней сдержанности, за которой ощущался бурный темперамент полудикаря. Не заставляя себя просить, он танцевал один танец за другим, а в перерывах пел гортанные испанские песни, аккомпанируя себе на гитаре. Я была настолько увлечена, что совершенно забыла, что нахожусь в роскошном зале отеля, как вдруг заметила группу перешептывающихся официантов. Оказывается, было уже поздно, очень поздно – пора заканчивать представление, иначе они будут вынуждены потушить свет. Они подошли и к Феликсу, но он не обратил на них ни малейшего внимания – в мыслях своих он был далеко. Это выступление произвело на меня такое же впечатление, как песни цыган на родине: дикость и щемящая тоска. Но у нас на родине ни одному гостиничному служащему не пришло бы в голову так бесцеремонно вернуть нас на землю. Для русского такой комендантский час совершенно немыслим. Лампы предостерегающе мигнули и погасли, но Феликс продолжал танцевать как одержимый. Его каблуки то выбивали стаккато, то замирали томно, то превращались почти в шепот, то, казалось, заполняли зал раскатами грома – и это наполняло невидимое представление огромным драматизмом. Мы, совершенно зачарованные, слушали, как он танцует.