Изменить стиль страницы

— Надо Пикусу взятку дать, — сказал матрос Синицын.

— А как взятку дать Пикусу? — вздохнул матрос Горин, — о! чего это с ним?!

Резко свернувший с траектории Бич подошел к Горину и тиранулся о его штаны, после чего так же резко, как будто устыдившись приступа плебейской сентиментальности, отпрыгнул назад и пошел было своей дорогой.

— Пикус?! — сказали Горин и Синицын в один голос. Кот замер.

— Пикус! Ититтвою мать! Ну конечно, блин, Пикус!!

— Моээ, — сказал Пикус. Никто и никогда до этого не слышал его голоса. Оказалось, у него бас.

Так Бич получил свое настоящее имя, случайно совпавшее с фамилией первого заместителя начальника пароходства, потомка тевтонских рыцарей или латышских стрелков, всемогущего, как сам Миськов, и так же не ведавшего о существовании ни Синицина, ни Горина, ни того даже, что на ледоколе «Владивосток» наконец решена проблема наименования кота, найденного возле столовки портовых грузчиков.

А теперь мы временно оставим обоих Пикусов, латышского и портовского, и заглянем в каюту электрика Рудакова.

В каюте Сани Рудакова жил хомяк, которого звали именно так, без фантазий и изысков: Хомяк. Хомяк никогда не покидал пределов рудаковской каюты. Как правило, он сидел на иллюминаторе и жевал занавеску. Он набирал полные щеки занавески, а потом не мог вытащить ее изо рта: упадет с иллюминатора и висит на щеках, качается, пока хозяин не придет и не освободит хомяков рот от гобеленовой ткани. Ел он все подряд, включая мясо и традесканцию. Рудаков Хомяка любил и готов был пойти ради него на многое. Например, отдать в обмен за его, Хомяково, личное счастье какой-то непростой индикатор. Так во время стоянки в Анадыре у Хомяка появилась жена по имени Света. Свету электрик привел на ледокол с сухогруза «Капитан Василевский», а оттуда ее списали в обмен на хитрый индикатор и за плохое поведение: у Светы была скверная привычка бегать по каютам и тырить у всех носки. На самом деле, конечно, Свету терпели бы на «Василевском» и дальше, если бы не Саня Рудаков: Сане приспичило непременно выдать чужую, склонную к бродяжничеству Свету за своего Хомяка. Хозяин Светы, тоже электрик, получил взамен Санин индикатор, а Хомяк зажил на ледоколе степенной семейной жизнью — как ни зайдешь в каюту к Рудакову, по обе стороны иллюминатора сидят два некрупных зверя, жующие занавеску. Они даже спали со шторой во рту.

А потом вдруг исчезли.

Рудаков был печален и растерян. Сперва, конечно, он не поднимал шум, надеясь, что хомяки решили поспать, но в привычном месте, в чемодане под кроватью, где любил, будучи холостым, дрыхнуть Хомяк, зверей не обнаружилось. Не было их ни в рундуке за сменной робой, куда тоже иной раз уваливался Санин любимец, ни, разумеется, в штатной спальне молодоженов — коробке из-под зимних сапог, купленных Саней в Магадане, ни в самих сапогах. Хомяки пропали бесследно, и лишь изжеванная гобеленовая штора напоминала о том, что они когда-то были.

Хомяков искали еще недели две, но всем уже было ясно, что пропали они навсегда. Как-то сразу все припомнили, что примерно тогда, когда исчезли хомяки, Пикус три дня подряд отказывался от сметаны и куриной вырезки, и теперь два этих обстоятельства —пропажа хомяков и внезапная Пикусова диета — срослись в единую трагическую реальность. На ледоколе не было ни мышей, ни крыс, а Пикус, хоть и носил он имя потомка тевтонских рыцарей, все-таки являлся котом. Никому даже в голову не приходило поставить под сомнение факт съедения хомяков Пикусом, хотя Пикус никогда не заходил в каюту электрика, а хомяки никогда не переступали через ее комингс.

— Сссволочь поганая, — говорил Рудаков при встрече с Пикусом, с ненавистью глядя в глаза коту.

— Моээ, — то ли возражал, то ли соглашался Пикус.

— Что, вкусные были хомяки? — спрашивал Пикуса капитан, когда кот приходил поспать в его каюту.

— Моээ, — неопределенно отвечал Пикус и устраивался в кресле перед журнальным столиком.

Буквально накануне всех этих событий по ледоколу прокатилась моровая волна. Сперва пришла радиограмма четвертому электромеханику, у которого умерла бабушка. Электромеха на похороны не отпустили, потому что он бы все равно туда не успел. Потом заболел отец у моториста Рашидова, и он, не дожидаясь замены, на перекладных добрался до Магадана и улетел куда-то на Урал. Потом свихнулась Ленка Худая. Потом поломала ногу мать третьего механика, и его отправили домой, потому что, во-первых, мать у третьего была совершенно одна, а во-вторых, третьему смогли быстро сорганизовать замену. Вообще же, как правило, радиограммы о болезнях и похоронах до моряков не доходили: по негласному, а скорей всего — вполне официальному — правилу все сообщения подобного рода сперва поступали к капитану, где и оседали до того момента, когда о них можно было сообщить адресату без лишнего риска травмировать его психику. Обычно — перед приходом в родной порт. Или — на усмотрение капитана — в любой другой, при условии, если моряк имел возможность добраться оттуда до дому. Но всегда о смерти или болезни близких моряки узнавали от капитана: такая вот практика. Ходить к капитану по его вызову, но без всяких видимых для вызова оснований, боялись, потому что означать это могло почти всегда только одно: капитану принесли радиограмму.

«Пикус сожрал Хомяка и Свету=Саня» — эту радиограмму наш начальник рации не хотел отправлять на «Василевский», требуя заменить слово «Пикус» на просто «кот». Саня согласился и получил ответ от кореша: «Индикатор утонул=Вова». Начальник рации автоматически отнес эту радиограмму капитану и был послан с нею в такие далекие дали, куда ни одно пароходство не открывает визу.

Тем временем жизнь продолжалась. По хомякам, конечно, погоревали, но жизнь есть жизнь, и деваться ей с ледокола все равно было некуда. И была бы похожа эта жизнь на сплошные выстроенные в затылок друг другу дни сурка, если бы не редкие, но такие значимые происшествия, как, например, ненавистная учебная тревога или, наоборот, праздник всего экипажа — пассажирка Наталья Степановна, случившаяся на ледоколе по прихоти какой-то фантастической московской конторы, занимавшейся экспортом пушнины.

Буквально на второй день присутствия пассажирки весь экипаж уже был осведомлен, что ревизор пушнины, жительница Сокольников Наталья Степановна до истерики боится воды, потому что когда-то в детстве чуть не утонула в Патриаршем пруду, кормя лебедей. Во всяком случае, именно так она объясняла нам свой панический, совершенно неуправляемый страх, возникший в ее глазах и голосе сразу, как только ледокол начал слегка покачиваться на зыби. Позже она рассказывала, как пыталась отказаться от этой командировки или хотя бы полететь в нее самолетом (на мой взгляд, сомнительное предпочтение: вода — она все-таки низкая), но ее московская контора почему-то проложила другой курс. До Магадана ревизорша действительно летела по воздуху, а вот дальше, на самый северный север, где разводят песцов и добывают из них шкуры, она должна была добираться вплавь.

В Магадане сухопутной женщине указали в качестве плавсредства наш ледокол, в очередной раз зашедший в этот прекрасный порт на бункеровку, а на ледоколе выделили пустовавшую каюту рядом с нами, то есть с обслуживающим персоналом. В каюту пассажирку проводил старпом, и он же показал ей рундук, где лежал спасательный жилет.

— А это еще зачем?! — охрипшим враз голосом догадалась Наталья Степановна, и Бугаев ее догадку подтвердил. С этой минуты наша новая соседка принялась следить за остойчивостью судна.

— Девки, а мы правда не утонем? — одинаково шутила она с интервалом в один час, и мы каждый раз одинаково ржали в ответ.

Шутка все еще казалась нам удачной, потому что Наталья Степановна каждый раз шутила ее разными голосами: то деловитым, то трагическим, то почти равнодушным.

Первой же ночью после выхода из Магадана Наталья Степановна пошутила, ворвавшись в Машкину каюту. Она растолкала Машку и остроумно заметила:

— Маша, мы тонем.

Машка сказала «да?!» и продолжила спать. Тогда Наталья Степановна покинула каюту буфетчицы и пошутила на весь наш курятник: