Юдым ушел в себя. В душе его пробуждались мысли, словно дети, которые до сих пор спали, а теперь поднимают чудесные головки и искренне высказывают все, что у них на сердце.
Странные мысли…
Ему казалось, что эта больная женщина, которой никто не в силах помочь – самое близкое ему существо. Порой ему мерещилось, что это он сам лежал на той постели, всматривался в угасающий свет и уста его шептали тихую молитву… Сонными дремлющими глазами вглядывался он в жизнь этой женщины, пронзал ее острой мыслью и видел ее как на ладони.
Бричка выехала на лужайку, по которой, словно сонная вода, разлилась прозрачная мгла. Неподвижные вершины пихт едва выделялись на темном небе. Ниже застыл лесной мрак, непроницаемый, как стена.
Юдым напрягал глаза, ища белый пенек, который видел здесь, проезжая днем, – и вдруг испугался до глубины сердца. Издали по росе донесся крик павлина.
Доктор закрыл глаза, втянул голову в плечи, сгорбился и дрожащими губами что-то прошептал про себя.
Даймонион
Доктор Юдым получил должность фабричного врача и поселился поблизости от угольной шахты. Жизнь его вошла в колею обыденного будничного труда. Кожецкий, который жил от него приблизительно в миле пути, был его единственным знакомым. Они время от времени съезжались по вечерам и проводили в разговорах несколько часов. Однако это было нездоровое общество. Кожецкий утомлял. С его появлением дом наполняла тревога и какая-то болезненная печаль.
Однажды в августе после обеда Юдым получил с нарочным письмо, написанное рукой Кожецкого. На обрывке канцелярской ведомости была начертана цитата из платоновской «Апологии Сократа»:
«Является ко мне некое, от бога или от божества исходящее явление… Это случается, начиная с детских лет. Говорит какой-то внутренний голос, который, всякий раз как появляется, отвлекает меня от того, что бы я в этот миг ни собирался делать, сам же не побуждает ни к чему…
То, что со мной сейчас произошло, не было делом случая; напротив, для меня совершенно ясно, что умереть и освободиться от тягот жизни для меня благо. Именно поэтому Даймонион, этот вещий голос, ничему во мне не сопротивлялся».
Юдым прочел эти слова без особого беспокойства. Он привык к чудачествам Кожецкого и полагал, что это лишь особая свойственная только ему форма приглашения проведать.
Тем не менее он потребовал лошадей.
Едва выехав за ворота, он увидел коляску, которая во весь дух мчалась в клубах пыли боковыми дорогами по направлению к его квартире. Он подумал было, что кони понесли, и приказал кучеру остановиться и ждать.
Между тем тот, другой, экипаж вылетел на шоссе и мчался во весь опор. Когда он пролетел мимо, Юдым успел заметить, что в нем сидит только кучер и что-то кричит.
Промчавшись четверть версты, кучеру удалось остановить и повернуть лошадей. Клочья пены падали с их морд, экипаж был покрыт серой пеленой пыли. Кучер кричал:
– Господин инженер!
– Кожецкий?
– Да, господин… Кожецкий…
Юдым выскочил из своего экипажа и, не раздумывая, перескочил в тот. Лошади снова понеслись. Глядя на их мокрые крупы, лоснящиеся в бурой пыли, Юдым думал лишь о том, как прекрасна такая езда. Ему было хорошо, приятно, лестно, что именно за ним мчались так бешено. Он развалился и вытянул ноги…
Не успел он освоиться с этим чувством, как коляска остановилась перед домом.
Какие-то люди разбежались, завидев его.
На лестнице кто-то прижался к стене, чтобы дать ему дорогу. Двери были открыты.
Во второй комнате, на кушетке, которая служила постелью для гостей, лежал Кожецкий, его костюм был весь залит кровью.
Голова была разнесена вдребезги.
На левой половине лица застыл сгусток крови.
Юдым бросился к нему, но тотчас почувствовал, что перед ним бездыханный труп. Сердце не билось. Растопыренные пальцы на руке были черны и жестки, как железо.
Доктор прикрыл двери и сел. В голове не было ни единой мысли, а отдавался лишь грохот и топот копыт по жестким камням. Топот копыт по жестким камням…
Глаза его тупо блуждали, переходя с предмета на предмет.
Ящики шкафов и комодов были открыты, и одежда из них свалена на пол. Вон незакрытый ящик стола, и в нем большой анатомический атлас. Он был раскрыт на странице с изображением головы.
От задней части черепа к передней шла толстая линия, проведенная красным карандашом по направлению к левому глазу. Рядом были написаны какие-то цифры и буковки.
Юдым отбросил этот атлас и сел в углу, где было что-то вроде ниши между двумя шкафами.
Сколько раз уже приходилось ему видеть смерть, сколько раз он исследовал ее как явление природы… И вот теперь ему впервые приоткрылась как бы ее сущность. И он почтительно склонился перед ней. Красная линия со стрелкой на конце, казалось, приближалась и – странное дело – напоминала стрелку на воде, которую он видел в ту ночь. Таинственный трепет проникал в глубочайшие клеточки его сердца, словно ему предстояло услышать, как бьет страшный час.
В то время как он так сидел, погруженный в себя, двери тихо открылись, и кто-то вошел.
Это был высокий блондин с большими светло-голубыми глазами.
Юдым узнал его.
Он быстро вошел в комнату, где лежал покойник. Юдыма он не заметил.
Глаза его уставились на бездыханное тело с каким-то детским недоумением. Испуганные губы что-то прошептали. Он наклонился над останками Кожецкого, нежно и осторожно подложил руки под его мертвую голову и приподнял ее, словно хотел разбудить спящего.
Потом он взял его левую руку.
Попытался разжать стиснутый кулак, разогнуть пальцы. И, убедясь, что омертвелые члены не поддаются, стал согревать эти бедные суставы дыханием.
Детскими, беспомощными от горя движениями он поправлял волосы покойного, застегивал пуговицы его сюртука… Потом он остановился и застыл в неподвижности.
Дрожащей рукой он отер себе лоб…
Юдым узрел его душу, которая познала, что такое смерть.
Незнакомый пришелец сел у ног Кожецкого и смотрел на него широко раскрытыми глазами.
Грудь его вздымалась, из нее рвался хриплый и прерывистый стон, казалось, из нее вот-вот хлынет кровь. Искривленные губы произносили какие-то короткие, отрывистые слова…
Расщепленная сосна
Рано утром, еще не было восьми часов, Юдым пешком отправился на вокзал. Был один из первых дней сентября. Солнце еще ласкало землю, и мрачные черные дома надевали на себя его сверкающие одежды.
Накануне Юдым получил записку от Иоаси с уведомлением о приезде. Вместе с бабкой и панной Вандой они ехали в Дрезден, где должны были встретиться с Карбовскими. Бабка хотела провести две недели в Ченстохове. Она же, панна Иоася, выразила желание навестить кузину, живущую в Домбровском бассейне. Она сообщала, что, выйдя из вагона, жаждет увидеть кузину, и весь этот «драгоценный» день хотела бы провести, осматривая заводы и все, что стоит посмотреть.
Вдобавок она подчеркнула жирной чертой сентенцию, в которой выражалась решимость не навещать никого. Читая эти слова, Юдым почувствовал, что буквы истекают кровью и корчатся от боли. Он шел на вокзал, думая, собственно, только о том, что означает это желание. Свистки паровозов на станции ранили сердце.
– Ах, только бы не сегодня, не сегодня… Хоть бы это было уже позади… – шептали его бледные губы.
На вокзале он встретил несколько человек, которые, приподняв шляпы, приветствовали его. Это еще больше лишало его уверенности в себе.
Вдали раздался сигнал, оповещающий о приходе поезда, и вскоре его длинное тело, словно цветные кольца змеи, стало изгибаться на поворотах. В одном из окон доктор увидел Иоасю. На ней была скромная дорожная шляпка, серое платье. Когда она спустилась со ступенек вагона, чудесная, как улыбка счастья, какая-то удивительно красивая, Юдым ощутил смертельный озноб. Ему казалось, что у ее ног, у ее любимых ног, он умрет от горя…
С минуту они не в силах были вымолвить ни слова, даже пожатие рук показалось им чем-то странным, а пребывание вдвоем и возможность разговора без свидетелей, в то время как они шли по улице, выйдя из вокзала, – удивительнейшей случайностью. Юдым испытывал блаженство от прикосновения к его правой руке тонкой, скользкой, теплой перчатки. Как драгоценнейшее сокровище, он незаметно прижал эту руку к своему сердцу, будто расправляя отворот сюртука, и доверил это прикосновение сердцу, в котором, как в темнице, извивалась змея. Они шли широкой улицей, по забрызганной грязью мостовой, разговаривая о совершенно безразличных вещах. Панне Иоанне приходилось соблюдать осторожность, чтобы не запачкать платье.