Изменить стиль страницы

– Пусть выпьет три рюмки… – прибавил Юдым.

– Знаете что, доктор, будьте так добры, отнесите ему сами. Кстати, посмотрели бы, вправду ли он так продрог.

– Охотно.

Юдым взял из рук лакея фигурную бутылку с водкой, рюмку, свечу и спустился по лестнице.

Контрабандист стоял во мраке.

Казалось, он дремал…

Юдым поставил свечу на землю и налил водку в хрустальную чарку.

Бродяга поднял голову и открыл глаза.

Глаза у него были большие, светло-голубые…

Контрабандист жадно выпил одну рюмку, другую, третью. Потом, не кивнув даже головой, открыл дверь и исчез в черной бездне ночи, в неистовой буре.

Два часа спустя Юдым с Кожецким возвращались в коляске домой. Дождь перестал. Была темная ночь, сырая и холодная. В непроницаемом мраке, казалось, витали туманные, белесые тела гнилостных миазмов. Дороги были залиты водой, которая с шипеньем разбрызгивалась во все стороны из-под колес. Когда они выехали из переулков, Кожецкий приподнялся с места и, держась руками за поручни переднего сиденья, стал что-то объяснять кучеру. Садясь, он сказал Юдыму:

– Может, хотите проехаться? Погода прекрасная! Сырость…

И мгновение спустя добавил:

– Можем съездить к портному, которому я сейчас же отдам этот материал на костюм. Зачем мне держать его дома? Не правда ли? Только место занимает…

– Как хотите. Что до меня, охотно прокачусь.

– Ну, значит, гони, брат, да поживей! Вот этакий рублевик, с переднее колесо, на водку получишь!

Лошади, подхлестнутые кнутом, рванулись с места и понеслись. Юдым и Кожецкий довольно долго ехали молча.

Показались электрические фонари, окруженные густым туманом. Пробивая его, свет образовывал круги, печальные, как тени под глазами больных людей. Между дорогой и этим светом простирались какие-то мертвые воды. Синеватый отблеск скользил по темным волнам вдоль ровного откоса, струился рядом с коляской, не отставал от нее, словно стрелка указателя, выступающая из ночной тьмы.

– Где мы находимся?

– Над шахтой.

– А откуда здесь вода?

– Угольный пласт здесь очень толст, но залегает он на глубине нескольких сот метров. Теперь, когда уголь выбран, земля осела и образовалась воронка. И в ней скопляется вода.

Он умолк, и они снова долго ехали по каким-то полям, ни слова не говоря друг другу. Кожецкий сидел, забившись в угол, держа на коленях сверток. Потом он стал что-то нашептывать.

– Что вы говорите? – спросил доктор.

– Ничего, я часто так бормочу про себя. Помните вы такие стихи:

За то, что почти не знал родного дома.
Что был я, как паломник, на трудном пути,
В сверканьях грома…

Юдым ничего не ответил.

– «Что был я…» Какое страшное слово!..

Настала минута безмолвного единения этих двух людей…

Кожецкий заговорил первый:

– Вам, должно быть, показалось глупым, как я нынче старался отличиться. Болтал как институтка.

– Говоря откровенно…

– Вот именно. Но это было необходимо. У меня тут был свой расчет. Неужели вы не поняли, чего я добиваюсь?

– Были моменты, когда у меня было такое впечатление, будто вы говорите наперекор себе.

– Куда там! Это-то нет.

– Значит, вы думаете, что преступление – это то же самое, что и добродетельный поступок?

– Нет. Я думаю, что «преступление» должно быть так же высвобождено, как добродетель.

– Ах!

– Душа человеческая не исследована, как океан. Вглядитесь в себя… И вы узрите там темную бездну, в которую никто не заглядывал. О которой никто ничего не знает. Ни принуждение, ни какая-либо иная сила не может уничтожить то, что мы называем преступлением. Я твердо верю, что в необъятном духе в сто тысяч раз больше добра – да что я говорю! – в нем почти сплошь все добро. Пусть его высвободят! Тогда зло погибнет…

– Можно ли в это поверить?

– Я видел где-то иллюстрацию… На столбе висит преступник. Толпа судей спускается с холма. На их лицах радость, торжество… Хотят, чтобы я поверил, будто этот человек виновен.

– А почему вы сомневаетесь в этом? Быть может, это был отцеубийца? Что позволяет вам предполагать, что это не так?

– Об этом мне говорит Даймонион.[110]

– Кто?

– Об этом говорит нечто божественное, что живет внутри нас.

– Что же это такое?

– Мне подсказывает сердце. Какой-то внутренний голос из подземелья души… Я пошел бы и припал к стопам того, распятого. И пусть бы тысячи свидетелей присягнули, что он отцеубийца, матереубийца, я все равно снял бы его с креста. Повинуясь этому шепоту. Пусть идет с миром…

Кучер остановил лошадей перед каким-то домом.

Было так темно, что Юдым едва различал темную груду строений. Кожецкий вылез и исчез. С минуту слышно было, как он шлепал по лужам. Затем открылась какая-то дверь, залаяла собака…

Asperges me…

Неподалеку от поселка жили знакомые Кожецкого, у которых он изредка, обычно на пасху, бывал с визитом. Это была незажиточная, обедневшая шляхетская семья, владевшая фольварком в несколько сот моргов дрянной, каменистой земли. Ехать в эту деревушку нужно было лесами, такими дебрями, каких свет не видывал.

Однажды, вернувшись с прогулки к обеду, Юдым застал дома гимназиста, который, краснея и бледнея, разговаривал с Кожецким, тщетно старавшимся его ободрить. При входе Юдыма гимназист несколько раз подряд поклонился ему и еще более потупился.

– Господин Дашковский… – отрекомендовал его инженер, – приехал просить, не согласились бы вы, доктор, навестить его больную мать. Не так ли, Олесь?

– Да, но дорога… очень плохая…

– Э, вы плохо уговариваете доктора! Надо было его уверять, что дорога ровная, как стол…

– Да, это верно… но я…

– Пусть бы помучился.

Гимназист не зная что сказать, только мял в руках фуражку и переминался с ноги на ногу.

– А чем больна ваша мама? – спросил Юдым тем нежным голосом, который можно сравнить с заботливой рукой, изо всех сил помогающей подняться.

– Легкими.

– Кашляет?

– Да, господин доктор.

– И давно уже?

– Да, уже давно.

– То есть… года два, три?

– Еще больше… Сколько я себя помню.

– Сколько вы себя помните, ваша мама всегда была больна?

– Кашляла, но в постель не ложилась.

– А теперь лежит?

– Да, теперь все время в постели. Уже не может ходить.

– Ну, хорошо, поедемте. Можно сейчас же.

– Если вы…

– О нет, сперва мы должны пообедать, это уж как хотите!.. – вмешался Кожецкий.

– Но если доктор согласен… – торопливо говорил гимназист.

И в тот же миг, заметив, что сглупил, окончательно смутился.

– Видите ли… доктору надо подкрепиться. Да и вы, наверно, голодны…

– Я… о нет! Вы так любезны…

Вскоре подали обед.

Гимназистик от всего отказывался, едва прикасался к еде и не поднимал глаз от тарелки. Кожецкий в этот день был как-то холоден и замкнут. Разговаривал он нехотя. Когда лошади были поданы и Юдым спускался с лестницы, инженер обнял юношу за шею и так шел с ним вниз.

Возле дверей он сказал:

– Кланяйтесь от меня маме, отцу. Я бы охотно навестил их, но что поделаешь… Никакими судьбами… Столько работы. Скажите маме, что, бог даст, вскоре увидимся.

Юдым случайно бросил взгляд на его лицо. Оно было серое. Из глаз его скатились две одинокие слезы.

– Бог даст, скоро увидимся… – повторил он уже своим обычным тоном.

Плохонькая, разбитая бричка тронулась с места. Ее тащили две клячи, замученные и вдобавок совершенно разные. Одна из них была мужицкая кобыла с огромной, поникшей головой, другая же, по-видимому, была родом из какой-то «конюшни». Теперь разве что ее зубчатый, как пила, хребет мог импонировать представительнице низшей расы. На облучке сидел крестьянин в кепке и сермяжном армяке и пытался вывести из оцепенения одров, везущих важных особ, теми же средствами, которые он пускал в ход, возя навоз или картошку.

вернуться

110

Даймонион – по учению древнегреческого философа-идеалиста Сократа (469–399 до н. э.), внутренний голос, наставлявший человека.