Изменить стиль страницы

И Тихомиров попал в некую фантастическую, сумасшедшую, как называл иногда он сам, полосу. Он буквально вёл разговоры с кем-то по своему Евангелию.

Лежит он на своей кровати один. Всё тихо, только воет в окнах ветер да шелестит со всех сторон обложной дождь. Лежит и думает, думает. Обо всём: и что такое правда, и что ему делать, и что же теперь есть… Голова мутится. Берёт Евангелие, раскрывает: глядь, прямо ответ на вопрос. Но ответ неудобный. Шепчет:

– Да как же… Ведь вот какие возражения на это…

Открывает ещё раз – снова ответ. Иной раз ну прямо-таки разговор, долгий и серьёзный. Тихомиров от себя говорит, Евангелие – от себя. Он ничего вначале не понимал, полагая, что всё это – чудачество, но обаяние этого таинственного диалога было слишком велико и ответы столь удачны, словно он разговаривал с неким мудрым, опытным человеком.

И вера вливалась в него с каждым днём, вера ещё беспорядочная, неясная, вера неизвестно во что. Веру твёрдую, догматическую взять было неоткуда, и о ней он ещё мало думал. Но стал мало-помалу припоминать молитвы и даже начал иногда распевать их, пробуждая в себе воспоминания церковных мотивов. Оказалось, что он даже иных мест «Символа веры» не мог вспомнить. А молитвенника не было…

Эти таинственные разговоры с Евангелием большею частью касались высших вопросов. Что такое правда? В чём обязанность его, Тихомирова? Но, случалось, искал он утешения и совета в тяжком угнетении от безвыходного материального положения. И вот в одну такую минуту нервного состояния попался ему ответ:

«И избавил его от всех скорбей и даровал мудрость ему и благоволение царя египетского фараона».

Этот ответ упорно попадался много раз, в разные дни. Он поразил Тихомирова своей настойчивостью.

Правду сказать, он в это время настолько не думал о России, что мысль о возвращении на родину даже в голову не приходила. Тем более Тихомиров не мог представить себе, что получит прощение государя. Но после многократного повторения в ответах из Евангелия о благоволении царя египетского, начал рассуждать, не идёт ли речь о каком-нибудь выдающемся заграничном покровителе? Не Клемансо ли это? Потом думал, сталкиваясь с какой-нибудь знаменитостью:

– Не мой ли это царь египетский?..

Однако когда хаос мыслей начал укладываться, когда он отрёкся от старых нелепых идеалов и понял цель жизни личной, а потому и социальной, тогда уже вдруг сказал себе:

– Да не государь ли это? Не на Россию ли мне Бог указывает?

И завет Евангелия был первым ободрением обратиться к Александру III. Без него Тихомиров никогда бы не поверил в возможность прощения. Но надежда начала расти и крепнуть, появился душевный подъём – наперекор бедности, почти нищете, невзгодам, бессмысленно прожитой жизни. Тихомиров писал, перечёркивал, снова писал – своему «царю египетскому фараону»:

«Ваше Императорское Величество,

Государь Всемилостивейший!

Несмотря на воздействие семейного воспитания, полного чувства преданности престолу, я очень рано подвергся влиянию революционных идей. Верование в якобы грядущий революционный переворот было привито моему юношескому уму ещё в то время, когда он не был способен к самостоятельной оценке внушаемого. Захваченный этим потоком, погубившим столько других сверстников, я совершил длинный ряд политических преступлений. Двадцатилетним мальчиком, не имея понятия ни о каком существующем строе, я уже стал его ниспровергать в качестве члена кружка «чайковцев»…

…Фанатизированный, но честный мальчик, я тогда ещё легко мог бы понять нелепость своих идей. Но тюрьма отрезала меня от отрезвляющего наблюдения действительности и четыре года воспитывала в непрерывном раздражении, в ненависти, на грёзах о своём «мученичестве», на фантазиях о кровавых переворотах…

…Осенью 1878 года я был отдан под надзор полиции с определением места обязательного жительства.

При моей молодости и жажде широкого наблюдения эта мера поразила меня как громовый удар. Мне казалось, что я снова попадаю в нечто вроде недавно оставленной тюрьмы, и я немедленно бежал, без денег, без планов, даже не зная, кого из революционных друзей сумею разыскать. С этого момента начинается моя нелегальная жизнь…

…К половине 1879 года в сообществе «Земля и воля» образовалось два течения: одно стремилось перейти на почву политической борьбы, имея политические убийства как средства действия. Другое, более мирное, стремилось к пропаганде и организации в народе. Я принадлежал к первому течению. С тяжёлым сердцем, с изумлением перед охватившим нас тогда умопомрачением исполняю горькую обязанность припомнить эти страшные 1879 – 1881 годы…

…Выбранный членом Административного комитета, я участвовал обязательно на всех его заседаниях, между прочим и на тех, где были решены планы преступных покушений, подготовлявшихся в Одессе, Александровске, Москве и Зимнем дворце…

…Я именно руководил газетой «Народная воля», как и вообще имел наблюдение над изданиями сообщества. Мною была редактирована большая часть прокламаций Комитета. Я имел первенствующую роль в выработке «Программы Исполнительного комитета», «Подготовительной работы партии», а также программ мелких сгруппировавшихся около Комитета кружков, в основании которых я принимал большое участие. Я участвовал в устройстве типографии общества…

…Я именно старался создать в самом русском обществе агитацию, а если возможно, то и организацию в пользу конституционного государственного переворота… Вся эта деятельность, выдвинувшая меня на первое место как организатора так называемой партии «Народной воли», создала мне в ней чрезвычайный авторитет. Но в то же время я стал всё холоднее и даже неприязненнее относиться к террору, постоянно грозившему успехам моих планов…»

5

«…Наблюдая революционную деятельность, как свою, так и других лиц, я и прежде всего выносил из неё на каждом шагу впечатление то смешного, то тяжёлого, иногда ужасного. Издавна также, ещё с 1880 – 81 годов, я нередко подмечал какой-то глубокий разлад между собой и товарищами, на вид так уважавшими меня. Они искренне, конечно, полагали, что мой авторитет велик для них, но в действительности я чем дальше, тем больше чувствовал, что они меня в сущности не понимают – ни моего «национализма» в виде стремления поставить свою деятельность в соответствии с желаниями самой России, ни моего убеждения в необходимости твёрдой власти, ни моего независимого отношения к европейским фракциям революционного социализма: всё это казалось странным.

Впрочем, этот разлад существовал и в моей собственной душе, где всё, что мой ум вырабатывал самостоятельно, давно боролось с принятыми на веру идеями революции. Этого разлада я не мог уничтожить до тех пор, пока не усомнился, точно ли, как это нам внушалось, наука освещает своим авторитетом эти идеи? Не решив этого, я не мог отречься от революции, и это меня приводило к уступкам революционерам. Неоднократно, понимая ошибочность их деятельности, я всё-таки оставался в их рядах, утешая себя надеждою постепенно изменить фальшивые стремления своих товарищей.

Так дело тянулось, пока размышление и критика не эмансипировали меня. Чрезвычайную пользу в этом отношении я извлёк из личного наблюдения республиканских порядков и практики политических партий. Нетрудно было видеть, что самодержавие народа, о котором я когда-то мечтал, есть в действительности совершенная ложь и может служить лишь средством господства для тех, кто более искусен в одурачивании толпы. Я увидел, как невероятно трудно восстановить или воссоздать государственную власть, однажды потрясённую и попавшую в руки честолюбцев. Развращающее влияние политиканства, разжигающего инстинкты, само бросалось в глаза.

Всё это осветило для меня моё прошлое, мой горький опыт и мои размышления, и придало смелости подвергнуть строгому пересмотру пресловутые идеи французской революции. Одну за другой я их судил и осуждал. Я понял наконец, что развитие народов, как всего живущего, совершается лишь органически на тех основах, на которых они исторически сложились и выросли, и что поэтому здоровое развитие может быть только мирным и национальным. Я понял фальшивость этих идей, которые разлагают общество, раздувая беспредельно понятия о свободе и правах личности, тогда как самая даже свобода личности на самом деле возможна лишь в среде крепких нравственных авторитетов, предохраняющих её от ложных шагов. Я понял, что всякая мысль может развиваться нормально, лишь опираясь на авторитеты, и что, раз подорвавши веру в них, никто не в силах удержать массу от неудержимого развития до последних выводов брошенной в неё идеи беспорядка.

Таким путём я пришёл к пониманию власти и благородства наших исторических судеб, совместивших духовную свободу с незыблемым авторитетом власти, поднятой превыше всяких алчных стремлений честолюбцев. Я понял, какое драгоценное сокровище для народа, какое незаменимое орудие его благосостояния составляет Верховная Власть, с веками укреплённая авторитетом.

И горькое раскаяние овладело мною. Окидывая взглядом мою прошлую жизнь, я сам прихожу в трепет и говорю себе, что для меня нет прощения. Не для оправдания, а лишь взывая к милости, осмеливаюсь сказать, что моё раскаяние беспредельно и нравственные муки, вынесенные от сознания своих ошибок, неописуемы. Лишь эти муки и это раскаяние даёт мне силу прибегать к Вашему милосердию, Государь. Я умоляю Ваше Величество отпустить мои бесчисленные вины и позволить мне возвратиться в отечество, а также узаконить мой брак и признать моих детей, невинных жертв моих ошибок и преступлений.

Всемилостивейший Государь, позвольте мне возвратиться к жизни чистой и законной, чтобы я примером этой жизни, скромной, полезной, сообразно с долгом верноподданного и обязанностями честного отца и доброго сына, мог изгладить если не из своего сердца, то из памяти близких тяжкий кошмар моего безумного прошлого. 

Вашего Императорского Величества верноподданный
Лев Тихомиров
22 августа 1888 года».