Тем более что она, оказывается, не представляет собой никакой ценности, сплошное разочарование, почти услышал Гальярд его недосказанные горькие слова. И заключил, поднимаясь с табурета:
— Нужно сказать братии, что в вашем монастыре появилась новая реликвия. Потир святого Раймона Сен-Жозефского, священника и мученика… Вот увидите, брат Ромуальд: дело ваших рук, теперь облеченное славою, еще начнет чудотворить.
Впервые за время разговора — а может, и за последние тридцать лет, вскользь подумал Аймер — на лице больного появилась улыбка. И может, то ему показалось — или в самом деле у Ромуальда двинулся и левый, доселе неподвижный уголок рта. И мертвая, пергаментная левая щека чуть шевельнулась от улыбки.
— Давно вы догадались, отче? — спросил Аймер следующим утром, когда кавалькада распростилась с камальдолийцами и тронулась в обратный путь. Аймер спрашивал тихо, чтобы не оскорбить случайно брата Франсуа: тот и так выглядел нерадостно, ехал молча и сторонился даже Люсьена.
— Сразу, если честно сказать, — не без некоторого самодовольства признался Гальярд. Он покорно трясся в седле, хотя предпочел бы поразмять ноги и пройтись вместо Аймера — однако лесная сырость дурно действовала на его колени. — У меня, знаете ли, в юности был очень хороший наставник. Достопочтенный отец Бертран де Гарриг, друг святого Доминика.
— Он был вашим наставником? — забыв об осторожности, в голос воскликнул Аймер. — Он, прославленный чудесами, он, Малый Доминик?
— Ну, положим, в новициате отец Бертран меня не наставлял, — несколько смущенно признался инквизитор. — Просто не успел бы: я вступил в Орден только в тридцать четвертом, а он уже изрядно состарился, и умер едва ли не в том же году… Кроме того, ему как провинциалу в то время было не до новициев. Так что слово «наставник» я употребил в несколько, как бы сказать… духовном смысле.
Широкая понимающая ухмылка Аймера могла бы рассердить Гальярда, но на деле развеселила.
— А ты что думал, сын мой? Были когда-то и мы пылкими сердцами; даже такой дряхлый старик, как я, порой одолевал любовью брата вдвое старше себя…
Настал черед Аймера смущаться. Гальярд, нынче на редкость благодушный, решил притвориться, что ничего не замечает.
— Отец Бертран, — продолжал он, вглядываясь сощуренными глазами сквозь туман двадцати с лишним прошедших лет, — отец Бертран, говорили, очень похож на нашего святого основателя. С тою только разницей, что святой Доминик был светел, как солнце, со светлой кожей и русыми волосами, а Бертран, его прованский друг, имел темные волосы и бороду. Но к тому времени, как я узнал его, отец Бертран стал уже совершенно белым; голова его светилась белизной, как одуванчик в конце мая. Ростом он был невысок, откуда и одно из его прозвищ — Малый Доминик; многим простачком казался, потому что говорил со всеми мягко, просто, и любил нас, новициев, расспрашивать о пустяках. За едой, когда блюда передаются сперва младшим, а потом уж и старшим, он почти все потихоньку передавал обратно молодым — а о нем самом мы шутили, что пища его есть Слово Божье, потому что больше нескольких ложек он никогда не съедал. Худой был настолько, что ветром его качало, казалось, вот-вот подхватит и унесет в небо, как тополиный пух… А от себя он говорил, считай, одними цитатами из Писания, потому что нет меда слаще Слова Божия. Пойдет ли дождь — значит, «кропите, небеса, свыше»; выглянет ли солнце — «выходит, как жених из брачного чертога своего»… И так во всем. А клочки голубого неба среди туч — вот такие, как сейчас над нами мелькает — брат Бертран называл «окошками Богородицы».
Засмотревшись в окошко Богородицы, как раз открывшееся меж голыми верхушками буков, он пропустил несколько тактов беседы — и очнулся, только когда нетерпеливый Аймер коснулся его ноги в стремени.
— Так что же о чаше-то, отче? Причем тут брат Бертран?
— Притом, что именно брат Бертран сказал мне слова, сделавшие меня хорошим инквизитором. Ну, я хочу сказать, — смутившись собственного самодовольства, поправился Гальярд, — что многие считают меня недурным следователем — и этим я обязан, после Господа, достопочтенному брату Бертрану. Мы с ним жили в одном монастыре не более пары месяцев, разговаривали, может быть, раза три. Но за это время он научил меня не искать мистических объяснений там, где можно найти посюсторонние. Господь действует через творение, говорил он, ничуть не менее дивным образом, чем когда вершит чудеса по молитвам святых. Все мы помним о Чуде Огня, когда исповедание отца нашего Доминика осталось нетленным в пламени, или о чуде в Риме, когда Господь по молитвам Доминика поднял из мертвых раздавленного копытами мальчика. Но ведь не меньшее чудо Бог совершил для нашего основателя, когда наемный убийца на дороге из Фанжо устыдился и отпустил его живым; или когда из девяти девушек-сирот и полуразрушенной церкви Пруйльской Богоматери был создан величайший из женских монастырей нашего края…
Аймер слушал внимательно, от сосредоточения спотыкаясь о корни на дороге. Оказывается, рядом был и Антуан, не желавший упустить такого интересного разговора. Мальчик старался идти у стремени, но из-за узости лесной тропы все время продирался через кусты, и шипастый самшит хватал его за штаны и шерстяную рубаху.
— Впрочем, мы говорим не об отце Бертране, но о том, как я догадался о чаше, — спохватился Гальярд, прочтя в лицах обоих сыновей некоторое нетерпение. — Был и еще один… немаловажный фактор. Я сам священник, и — Аймер легко меня поймет — прекрасно знаю, что за Святые Дары и впрямь можно сражаться, как за собственное дитя. Не за чашу — за то, что в чаше. Еретикам же это невдомек, вот отчего они легко могли обмануться.
Он помолчал. Окошко Богородицы над головой постепенно закрывалось, сладостная сабартесская морось делала воздух густым — хоть пей его вместо молока.
— Но вот что хочу я вам сказать на будущее, — сказал Гальярд совсем тихо, будто делясь некоторой бесценной тайной. Так закопавший клад человек открывает детям его нахождение, когда понимает, что сам может и не успеть воспользоваться сокровищем. — Если с кем-то из вас случится то, что постигло отца Раймона Сен-Жозефского… Если Господь сподобит стать мучеником во время Мессы, спасти Святые Дары от осквернения можно, если успеть принять их все в уста.
И такой жар безвыходного желания услышал мальчик Антуан в словах своего покровителя — исповедника, все время обуздывающего полученное от Господа сердце мученика — что за эти несколько мгновений он узнал Гальярда лучше, чем за последующие годы жизни с ним в одном монастыре. А Гальярд ехал молча, неловко приподнимаясь в седле, и думал о маленькой чаше, о кровавых слезах больного Ромуальда, о святом отце Раймоне, который, быть может, и не хотел тогда умирать, как Гальярду порой не хотелось жить… («Живем ли, для Господа живем, — строго напомнил у него в голове Гильем-Арнаут. — А умираем ли — для Господа умираем. Не забывай, брат»). О кровавых слезах он думал, обо всех кровавых слезах на свете — после тех, единственных, пролитых в синей от луны Гефсимании. О Гильеме Арнауте думал он, потому что хотел познакомить с ним Антуана, и о собственном брате Гирауте, обреченном смерти, хранившем в сундуке бесполезный маленький потир, омытый изнутри кровью Господней и снаружи — кровью мученика… О руках старого еремита, скребущих по одеялу, о руках Аймера, поддержавших его на пороге ризницы, о руках рыцаря Арнаута, накинувших веревку на шею священника…
И еще он думал, как слабы бывают руки человеческие, не могущие удержать даже того, что сами создают; и о том, что при удаче вплоть до заката можно будет наслаждаться полным отсутствием головной боли.
2005, Москва — Prouilhe — Москва