А поспорили монахи из-за мальчика Антуана. Ночь после Sermo Generalis мальчик провел в замке, пользуясь еще не отмененным запретом на возвращение домой. Он принес Гальярду ужин в комнату, и пока монах ел, подцепляя смоченные бульоном куски хлеба дрожащей в руке ложкой, юноша осмелился высказать давнюю свою просьбу.
Запинаясь от волнения, он попросил отца Гальярда ради Христа взять его с собой хотя бы до Памьера.
— Мне бы с вами только до города доехать, отче, — чуть слышно говорил он, глядя куда-то в темный угол. Глаз опять не было видно из-под падавших на лоб спутанных волос, притом что Гальярд очень хотел бы увидеть его глаза. — Ох… не могу я, простите Христа ради, здесь оставаться. Никого у меня тут больше нет. И никакой мне жизни тут больше не будет, к нему ни за что не вернусь, лучше сразу в реку, в Арьеж… В городе работать устроюсь как-нибудь, я ж мотальщик уже сколько лет, пойду в ткацкую мастерскую. Или хоть в кабак полы мыть, это уже все равно, Господь любой труд благословляет…
— Господь, без сомнения, благословляет всякий труд, — кивнул брат Гальярд, стараясь говорить холодно и бесстрастно. Он отставил миску из-под бульона и смотрел на мальчика, сгорая изнутри от сострадания. — Но все-таки, сынок, чего ты сам-то хочешь? Неужели полы мыть в памьерском кабаке?
— Я-то такого хочу, отец, что и сказать неловко, — прошептал Антуан, заливаясь краской. — Мне, виллану грешному, о таком и думать не положено…
— Не решай сам за Господа, что тебе положено и что нет, — мягко прервал его Гальярд. — Давай, сынок, не бойся, скажи мне как исповеднику, что у тебя на сердце. А я уж посмотрю, что будет возможно для тебя сделать.
Антуан на минутку зажмурился, собираясь с силами. Потом выговорил нечто почти неслышное и нечленораздельное.
— Что ты сказал, сынок?
— Хочу-быть-монахом-как-вы-и-отец-Аймер, — выпалил Антуан — и совсем смутился, неверно истолковав Гальярдово молчание. — Простите, отче… вы ж сами спросили…
— Поди сюда, — позвал Гальярд, разумно рассудив, что ему подняться сложнее, чем Антуану — подойти. Паренек приблизился опасливо, глядя на священника совсем как в первый день их встречи — с безумным жаром надежды и крайней нерешительностью. Присел на край кровати.
Гальярд протянул руку — Антуан покорно ждал. Гальярд теплым пальцем начертал крестик у него на лбу, улыбнулся — наверное, случилось единственное, что сегодня могло заставить его улыбнуться. Мальчуган все-таки дозрел.
Антуан трудно сглотнул, не зная, как понимать благословляющий жест. Открыл рот, снова закрыл его, пыхтя так, что крылья носа раздувались.
— Мы попробуем, сынок, — ласково сказал Гальярд. После стольких лет служения настоятелем и четырех назначений инквизитором он уж и не знал, что может говорить так ласково. — Попробуем сделать тебя монахом. Поедешь с нами в Тулузу, в монастырь, а дальше — на все Божья воля.
— Отче, — Антуан, похоже, боялся, что Гальярд его недопонял. — Отче, так я ж виллан… И читать на латыни не умею, вот только Miserere да Magnificat… И… я же еретиком был, Старцу в лес еду носил… И… и что другие отцы скажут, отец Франсуа, отец Аймер, и другие, в монастыре…
— Отец Франсуа не из нашего Ордена, так что нас его мнение нимало не волнует, — весело сообщил доминиканец. — Аймер, ты уж мне поверь, будет рад едва ли не больше тебя. А с остальными братьями договоримся как-нибудь на месте, ты не забывай — ведь я важное начальство, инквизитор Фуа и Тулузена, и с отцом провинциалом в Париже вместе вино пил. Вот что я тебе скажу, — желая как-нибудь подбодрить парня, Гальярд взъерошил его патлатые грязные волосы. — Монаха мы из тебя сделаем хотя бы потому, что твоя шевелюра давно просит тонзуры!
И тут Антуан сделал то, чего Гальярд совсем от него не ожидал. Он ткнулся головой в край деревянного топчана, в пропахшую монашеским потом солому, и заплакал, как малый ребенок. Гальярд так и не убрал руки с его головы, но и в который раз не знал, что ему сказать, и молча сидел в полумраке раннего вечера — поражаясь сам, что способен на такую острую отцовскую нежность. И было ему совершенно все равно, любит он Антуана как Антуана или жалеет в нем мальчика Гальярда, на четырнадцатом году жизни возжелавшего стать монахом. Какая, в конце концов, разница. И какая разница, от чего тот плакал — от жалости к погибшей маме, от облегчения, от совсем недавно пробудившегося в нем чувства надежды. Или просто так: иногда человек плачет только от того, что он человек.
Как и предсказывал инквизитор, новость привела Аймера в восторг. Он бурно заговорил о том, что сразу увидел в Антуане монашеское призвание, сразу признал его своим братом, сразу подумал, что рано или поздно… Гальярд несколько расхолодил его, сообщив, что еще неизвестно, станет ли мальчик монахом; нельзя заранее рассчитывать, что из него получится хотя бы брат-конверз, хотя, конечно, он, Гальярд, сделает все возможное для его обучения и монашеской формации. Аймер послушно умолк, опустил глаза и отправился помогать Люсьену с завтраком — но с кухни вскоре донеслось его ликующее пение: «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе…»
Франсуа воспринял это известие куда менее восторженно. Узнал о том, что Антуан едет с ними, францисканец только в самое утро отъезда, когда мальчик явился на замковый двор с узелком вещей и смущенно встал около инквизиционной повозки. Во избежание неприятностей с отчимом-покаянником, уже изготовившим и демонстративно пришившим на грудь пару желтых крестов, Гальярд дал в сопровождение юноше одного из франков, здорового сержанта по имени Жан-Люк. Однако Антуан испугался Жан-Люка еще более, чем сам Бермон: еще бы, это был первый человек языка «ойль», которого паренек увидел вблизи, а он с детства знал, что франки — ужасные злодеи и грубые варвары, считай, хуже горных троллей. Поэтому дома под перекрестными взглядами Бермона и Жан-Люка Антуан почти не мог собираться, завязал в тряпицу только запасную пару обуви, чистую сорочку, миску с ножом да — на память — белый матушкин платок. Так, в шерстяной курточке на плечах да в куцехвостом капюшоне, он и пришел к повозке с маленьким узелком, смущаясь до полной немоты и не зная, куда девать глаза и руки.
Едва завидев Аймера, он все старался держаться к нему поближе, стесняясь и франков, и францисканцев. Еще больше он перепугался, когда из темницы вывели наружу двоих связанных еретиков — Марселя Кривого, глухо ругавшегося из-под накинутого на голову мешка, и Старца, которого даже и с закрытым лицом легко было узнать: черную, худую, ангелически-спокойную фигуру. Франки переругивались, Ролан решал с Гальярдом, как лучше везти пленных — посадить их на Арнаутову телегу и запрячь лошадь похуже или всю дорогу гнать преступников пешком, привязав их с руками за спиной друг к другу и устроив между двумя лошадьми. Гальярд ратовал за телегу, Ролан вежливо, но неуклонно спорил, что еретики не заслужили такой роскоши, это для честных висельников, а не для слуг дьявола. В это время Франсуа и узнал Антуана. Аймер велел парню сесть в повозку и не мешаться под ногами, тот перекинул было ногу через высокий бортик — и тут францисканец изумленно окликнул его:
— Эй, малый, а ты куда полез? Тебя тут только не хватало!
Покраснев, Антуан принялся чуть слышно объяснять, что отец Гальярд разрешил ему поехать с ними, что отец Гальярд согласился попробовать взять его в монахи… При этом юноша так и стоял с одной ногой через борт, и когда лошади двинулись и повозка чуть качнулась, он едва не покатился под колеса.
— Брат Гальярд! — громко позвал францисканец, когда побежденный Ролан пошел-таки готовить телегу для еретиков. — Паренек говорит какую-то глупость — что вы его едва ли не в монахи постригли, и все в этом роде. Что за ерунда? Он в самом деле с нами до Памьера едет?
— Не только до Памьера, но и до Тулузы, до самого Жакобена. — Даже и не желай Гальярд видеть Антуана в белом хабите своего ордена, он возжелал бы этого сейчас — хотя бы чтоб досадить Франсуа. — Да, я думаю, что монашеское призвание мальчика несомненно, а вопрос о его принятии буду обсуждать на капитуле нашего монастыря.