Так в слезах умирала гальярдова надежда — а надежда всегда умирает мучительно. Defecerunt oculi mei in eloquium tuum; dicentes — quando consolaberis me? Тот, кого он любил, кто пил с ним молоко от одних грудей, обречен смерти вечной. Разве что Господь сотворит для Гальярдова брата немыслимое чудо уже на самом пороге ада… Но монаху настолько трудно было представить братнее обращение, что он даже молиться об этом толком не мог. «Ибо видели очи мои погибель твою…»
— Скажи мне, Господи, что мне теперь делать? — он поднял лицо, не стыдясь смотреть в опущенные деревянные зраки Распятия. — Должен ли я… сделать это сам? И если должен, то… как Иов буду спрашивать, за что, коли уж Ты пробиваешь во мне пролом за проломом, бежишь на меня, как ратоборец!
Господь тихо смотрел мимо Гальярдовых красных глаз. И как всегда, отвечал тихо, из самой глубины мятущегося сердца — так тихо, что слышать Его можно было только слушая Его… не себя.
Последний раз это случилось с ним вскоре после Вознесения 1242 года, в монастыре Пруйль. Да, пожалуй, только там он испытывал сравнимую боль.
Объезд главным инквизитором Тулузена своей провинции начался еще осенью, в ноябре. Отец Гильем Арнаут нуждался только в одном помощнике, но он не желал обижать кого-либо из своих ближайших сыновей: ни брата Бернара, ни брата Гальярда. Их постоянное мелкое соперничество, их братская любовь-борьба по их общему замыслу должна была скрываться от самого предмета их вечных споров; однако когда Гальярд стал старым и грустным, он научился понимать, что отец Гильем Арнаут обо всем, конечно же, знал. Потому и бывал попеременно суров с обоими молодыми подопечными, потому и связал их друг с другом крепчайшими узами наставника и наставляемого, разумно рассудив, что так будет полезнее для их смирения. Как бы то ни было, никого из братьев Гальярд не любил сильнее, чем Бернара де Рокфор, и никого столь часто не хотел удалить из тулузского монастыря так далеко и надолго, как только возможно!
До Пасхи отец Гильем решил взять с собою брата Бернара, после Пасхи — Гальярда. Встреча, как почти все важные встречи лангедокской провинции, была назначена в Пруйле: неверно было бы назвать эту белую монастырскую крепость среди солнечных холмов Лорагэ колыбелью Ордена — нет, это тихое место, куда все когда-нибудь возвращались и откуда вновь исходили на проповедь, скорее стоило бы назвать материнским домом. Домом Марии, матери Ордена, укрывающей своим покровом усталых братьев и сестер перед тем, как снова выслать их, inter nocentes innocentes, в многотрудное странствие in hac lacrimarum valle.
Гальярд прибыл в Пруйль, как ему было сказано, еще на Страстной неделе, в сопровождении брата-конверза. Необычайной радостью дышали просыпающиеся холмы, зеленели первые всходы, жаворонки взлетали и в ликующем пении зависали в воздухе по сторонам дороги. Нет ничего прекрасней природы Лорагэ ранней весной, тутошних полей, пахнущих водой и материнской теплотой земли, молочно-зеленых листьев, белых и розовых вишен, у которых в облаке цвета даже листвы не видно! Гальярд со спутником шли от Тулузы через Кастельнодарри, где в отсутствие сурового отца Гильема потешили плоть нежнейшим кассуле в горшочке, поданным им на ужин донатом, у которого они ночевали. Гальярду было двадцать пять лет, лицо его еще не уродовали шрамы, он тихо гордился своими босыми ногами, своим белым хабитом, на который то с любовью, то со страхом оглядывались люди на улицах; а когда на залитой рассветным солнцем дороге в Пруйль его охватывало щекочущее изнутри счастье принадлежности, угодности и свободы, он начинал петь — не зная, как еще можно признаться Господу в переполняющей его любви. Да — даже голод радовал его в те дни, а голод ведь был не тот, что теперь, но молодой и крепкий, когда, казалось бы, и траву начнешь жевать, и землю есть горстями, лишь бы утишить буйствующий живот. Брат Гальярд как никогда чувствовал себя человеком, живым существом из плоти и крови, и любая плотская нужда — пот на лбу, голод или усталость — казались лишним подтверждением тайны Искупления, воскресения плоти и грядущей жизни вечной. И с погодой повезло: весна пришла ранняя, и по ночам в приорстве братьев оставались открытыми окна. Только запах цветущих пруйльских яблонь, но никак не холод, тревожил по ночам монахов на их узких и жестких благословенных кроватях.
Отец Гильем Арнаут с эскортом прибыли в Пруйль незадолго до Вознесения, собираясь немного отдохнуть перед новым процессом. Сестринская приемная была открыта, приоресса Матушка Катрин с отцом Гильемом смеялись по разные стороны решетки затвора, насыщаясь видом друг друга, и казались потрясающе молодыми и святыми. Гильем Арнаут мог быть очень суровым — и очень радостным; темные глаза его казались совсем светлыми от того, что смотрело из них, от внутреннего света; длинные руки — отец Гильем был из тех, что разговаривает не только ртом, но всем телом — летали в радостных жестах. Только вблизи можно было различить, как много седины в его волосах, казавшихся издали совсем черными; как обветрилась и лучится новыми морщинками кожа на лице, как щурятся красноватые от вечного недосыпа глаза. Брат Бернар, усталый, в сером от пыли хабите, шепнул Гальярду, что эти двое были знакомы и дружны задолго до первых обетов; брат Бернар с гордостью разминал ломивший большой палец на правой руке, палец писца; брат Бернар то и дело вставлял в разговор — «Мы с отцом Гильемом…», «в Сорезе нам выпала тяжелая неделя», «мы», «мы», «мы» — весь сияя причастностью к чужой святости, к чужой многотрудной работе. Небольшая темнота, почти изжитая Гальярдом из сердца, снова возвращалась и расползалась медленным ядом, потому что после полугодового расставания отец Гильем едва поздоровался с ним. Нет — поздоровался, как со всеми прочими. Похоже, он был куда более рад пруйльским сестрам и давней подруге Матушке, чем своему сыну Гальярду… Зависть — это маленькая смерть.
В детстве Гальярд любил трубадурские песни. Сам, правда, складывать стихи не пытался — Господь не дал такого таланта; но что-то из прежних любимых строчек еще задержалось в голове и стучало горестной трещоткой, как по усопшему, всю мессу пасхального времени, весь их первый вечер, вплоть до самого Комплетория в братской церкви Сен-Мартен.
«Радость должна быть в любви разлита;
Друг она тем, кто тоску поборол,
И бежит тех, в чьих сердцах темнота…»
Так это у него в сердце темнота, так это он один лишен здесь пасхальной радости! Ну ничего, когда мы уедем с отцом Гильемом — куда там дальше, в Авиньонет — уедем, а Бернар останется позади, отец снова сделается моим родителем, а Бернар — лучшим другом. Так или примерно так рассуждал себе Гальярд, поднимаясь на колокольню сестринской церкви, Святой Марии — приор Пруйля попросил кого-либо из молодых почистить к празднику колокола. С Гальярдом отец Гильем послал Гарсию д'Ауре, комменжского конверза из инквизиторской свиты; этот брат говорил мало, может быть, стесняясь выговора, но улыбался так, что от его зубов разбегались солнечные зайчики. И его, столь долго путешествовавшего с отцом Гильемом, брат Гальярд тоже невольно убивал, потому что ему — тоже завидовал.
И как же так получилось, что именно Гарсия был рядом и не успел ничего сделать, когда Гальярду нечистый поставил подножку на винтовой лестнице… Когда просчитал бедняга копчиком несколько ступенек и замер наконец, уцепившись за перильце, с ногою вывернутой под таким странным углом, что Гарсия все понял куда раньше, чем сам Гальярд, занятый удушением невольных богохульств, рвущихся изо рта вместе со стонами… Шкурка, замша, паста для чистки — все укатилось куда-то вниз и лежало там, забытое, и на скользкой этой замше едва не поскользнулся Гарсия, когда тащил стенающего брата вниз. Лекаря в Пруйле не нашлось, руководила лечением старенькая сестра, еще добавив Гальярду горечи унижения. Она деловито распоряжалась, стоя в сторонке, когда Гальярда привязывали к кровати, а потом ее сухие старушечьи пальцы забегали по сломанной ноге, нажимая не так уж больно — куда больнее было падать — и однако же монах глотал слезы и с хрустом вгрызался в палку, которую на всякий случай сунули ему в зубы. Брат Бернар и сунул. Он все время стоял рядом, приговаривая разные ободряющие слова, держа горячую руку поверх Гальярдовых пут — и тот закрывал слезящиеся глаза, только чтобы Бернара не видеть. Неизвестно даже, что больше мучило его — зависть к собрату или осознание этой самой черной, отвратительной зависти. Или ясное понимание, что именно несомый в сердце и обласканный грех швырнул его вниз с лестницы, не дав подняться к колоколам, не дав отправиться никуда с дражайшим отцом, потому что есть брат Гальярд Тулузский великий грешник, и по справедливости Ты наказал меня.