— Может, пытать старика? — бодро и буднично предположил брат Франсуа. — Насчет чаш у него выяснить? Палач у нас с собой, слава Богу, есть, опытный, памьерский; разрешение тоже есть, все думаю — что ж мы к нему не прибегаем никогда…
Гальярда передернуло.
— Пока я занимаю пост верховного инквизитора, подвергать пыткам без крайней нужды, которой я здесь совершенно не вижу, мы никого не будем. Еще есть вопросы?
— Есть, брат, — Франсуа деловито взвешивал на ладони большую блестящую пряжку из сундука. — Почему вы предпочитаете игнорировать папские постановления пятьдесят второго года, когда на дворе уже пятьдесят шестой?
Гальярд скривился, будто от кислятины.
— Как-нибудь окажетесь в каркассонском архиве — на досуге займитесь, поищите в реестрах Бернара де Кау указания на пытки. Найдете только одно — когда обвиняемый признался под угрозой таковых. Однако же я считаю отца Бернара лучшим изо всех монашествующих инквизиторов… кроме отца Гильема Арнаута, разумеется. Будет время, опять же — посчитайте, скольких он привел к покаянию. И скольких примирил с Церковью, скажем, Робер ле Бугр, который имел обыкновение осуждать людей на сожжение без суда и следствия.
— Да полноте, брат мой, не распаляйтесь, — Франсуа меланхолично пожал плечами. — Как скажете, так и будет. Незачем нам из-за таких мелочей ссориться.
За окном уже светало, щели в ставне светились белизной, не то голубизной. По такой узкой щели не определишь — туманное выдалось утро или же солнечное.
— Деньги переписывать — и за сутки не управимся, — мрачно сказал Гальярд, поднимаясь. — А тут, как я погляжу, одни деньги остались. Нет, не одни! Вот аграф нашелся, запишите его, Люсьен. Золотой, крестовидный, с камнем бирюзой. Похоже, монсегюрцы в этот сундук собрали все, что у них было ценного, и с себя поснимали в том числе. Женские кольца, два, золотые, с аметистами… или это не аметисты? Ладно, запишем — самоцвет, и дело с концом. Печальное зрелище: возможно, женщины, носившие эти кольца на руках, претерпели сожжение за ересь и сейчас продолжают гореть в аду, бедные грешницы…
— Я бы все-таки закончил, раньше чем за что-то иное приняться, — предложил брат Франсуа, сортируя монетки: ливры к ливрам, мельгориены отдельно, третьей кучкой — константинопольские золотые безанты…
— Вместо того, чтобы о деньги руки марать, нам, нищенствующим монахам, мессу бы отслужить, — отозвался Гальярд. У него как не было интереса к сундуку, так и не появилось; куда печальнее выглядел Франсуа, в возрастающем недоумении перебирающий золотые и серебряные кружки. Аймер невольно вспомнил братика, которому отец на семилетие обещал коня, а подарил в итоге старенького покладистого мула. Аймон, помнится, тогда похоже насупился от разочарования. И еще, помнится, сказал — «Я сын рыцаря, а не водовоза», за что отец его крепко выдрал, несмотря на день Аймоновых именин…
— Я инквизитор, а не кюре, — холодно высказался брат Франсуа. — Моя миссия, смею сказать, скорее в выяснении подробностей дела, нежели в пастырском служении…
— В первую очередь и я, и вы — монахи и священники, — каменным голосом возразил Гальярд. — Труд инквизитора преходящ, благодать рукоположения вечна. И служба Божия — наш первый долг и первейшая радость, почему предлагаю к ней и приступить немедленно. К тому же сдается мне, ничего нового, кроме того, что узнали, мы пока не выясним, — добавил он, не желая ссориться с собратом, да еще и при молодежи.
Не скажешь же во всеуслышание — «Мне срочно надобно в церковь, мне зверски плохо, думаю, что поможет только Тело Господне. А на все деньги мира, аграфы и кольца мне сейчас, простите, плевать. И даже на великую тайну катарского сокровища. А все потому, что час назад я встретил собственное катарское сокровище, своего возлюбленного брата, потерянного четверть века назад, — и теперь готовлюсь к тому, чтобы его допрашивать и осудить».
Гальярд надеялся, что Святая Месса поможет ему привести в порядок смятенное сердце и разум. Служил на этот раз брат Франсуа — по той простой причине, что от головной боли у Гальярда слезились глаза и путались мысли. На церковных скамьях он разглядел среди прочих белозубого Бермона-ткача с супругой, а вот Антуана видно не было, но монах, увы, был не в силах сейчас думать о горестях Антуана. Аймер во время приветствия мира заметил, какие горячие руки у его наставника, а приглядевшись, увидел, что тот вовсе болен. Однако после причастия больному резко стало полегче, а во время отпуста он с изумленной радостью обнаружил, что голова прошла. Однако радость длилась недолго: опоясывающий круг боли мешал думать, а по неожиданном выздоровлении мысли накинулись на Гальярда разом, и все они требовали уединения, так что доминиканцу пришлось снова немного разочаровать своего напарника. Брат Франсуа пылал готовностью допрашивать старика, выяснять истину о содержимом сундучка, но Гальярд попросил обождать еще немного, пока он вернется из церкви после личной молитвы. Он был вполне готов позволить францисканцу делать что угодно, открывать все сундуки мира, купаться в катарских сокровищах — однако присутствие Аймера удержало его от такого видимого пренебрежения обязанностями главы. На Аймеров сдавленный вопрос, что ему пока надлежит делать, ответил — пока я не вернусь, делайте, брат, что скажет вам отец Франсуа, а теперь… оставьте меня ненадолго одного, если желаете мне блага. Аймер желал своему родителю в святом Доминике блага более, чем кому-либо в целом мире — и именно поэтому бешено не хотел оставлять его одного, все медлил в церкви, бросая на наставника полные сомнения взгляды. Гальярд, ожидая у двери, был близок к тому, чтобы вытолкать дорогого подопечного взашей. Не хватало еще сломаться у Аймера на глазах. Воистину, порой нет худшего врага для возненавидевшего себя человека, чем тот, кто любит его.
Более всего на свете Гальярду хотелось сейчас же, здесь же, не объясняя причин, передать ведение процесса брату Франсуа де Сен-Тибери, благослови его Господи вместе с его орденом; но отец Гильем-Арнаут… не одобрил бы подобного побега. Отец Гильем Арнаут вообще не одобрял побегов и беглецов; так и сам он, когда в замке авиньонетского байля уже ломали двери, предпочел опуститься на колени и сложить руки в молитве, а не возиться с крепкими ставнями на втором этаже, ища, нет ли выхода…
Оставшись наконец один и заложив в паз засов, брат Гальярд наконец дал себе волю. Он простерся перед алтарем лицом вниз, прикрыл руками голову, будто защищаясь от ударов Божьего гнева — и глухо заплакал, глотая пыль. Перед Господом — можно. Все так, как надобно, ничего безнадежного, и даже — по большому счету — ничего очень уж неожиданного; но почему же тогда, Господи, такая боль…
Да, второго Совершенного, спасшегося от Монсегюрского костра, в протоколах иногда называли «отцом Пейре». Но Гальярду ли не знать, что при посвящении еретические священники нередко меняют прозвания, принимая — чаще всего — имена апостолов? Значит, Гираут ныне Петр, катарский апостол, «камень» еретической церкви… Логично было бы предположить, что если Гираут остался жив во всех перипетиях последних лет, он все-таки воплотил в жизнь свое давнее намерение стать Совершенным. Опять-таки логично, что оказался он не где-нибудь — а в Монсегюре, где, должно быть, и принял «консоламент», еретическое рукоположение. В начале сороковых, считай, все убежденные еретики стекались в этот маленький замок в зеленых фуаских горах, ставший их столицей, казнохранилищем и святилищем. Там же и последний епископ их засел, Бертран Марти: дьявол — обезьяна Господа Бога, а еретическое священство подражает в иерархии христианам, и рукополагают у них только епископы. Не в Монсегюре ли родился «духовным крещением» свежий Совершенный Пейре… И не было у Гальярда никаких причин надеяться, что его кровному брату Гирауту Господь не попустит дожить до «консоламента». Никаких причин, только повод: живучая надежда, что брат его все-таки умрет христианином, не закроет «еретикацией» для себя навсегда врата Чистилища…