Но вскоре пришло разочарование. В дверь постучался слуга и увел обезьяну — она оказалась собственностью директора.

На следующее утро я еще сидел в саду за завтраком, когда на белоснежную скатерть легла длинная лиловая тень. Конец отдыху: бедуин явился, чтобы с подобающей случаю суровостью выполнять программу, всю, какая полагается.

Весь день, подобно Тартарену, бродил я по оазису мимо туземцев, привыкших к таким идиотам, как я, согласно программе влезал на минарет, согласно программе качался на спине у верблюда, согласно программе выполнял команды местного фотографа («голову повернуть налево», «глаза вон на ту пальму»), согласно программе вышагивал по берегу ручья и слушал истасканные местные предания, которые мой гид в соответствии с программой мне излагал.

Что касается ручья, то на первый взгляд в нем не было ничего необычного: обыкновенный прохладный ручей, журчавший у подножья желтых, раскаленных солнцем холмов. Прозрачная вода то пряталась среди высоких округлых камней, то изливалась звонкими, пенистыми струями и под конец стихала в глубоких зеленых омутах. Но этот маленький ручей был кровью Бу Саада, жизнью этого оазиса.

Между глинобитными хижинами селения и руслом ручья лежали сады — крохотные клочки земли, обнесенные внушительными оградами, поскольку тут земли мало, зато камень в изобилии… На участке в полдекара у араба растут две-три финиковые пальмы, чахлое апельсиновое деревце да овощи на нескольких грядках. Выращенного на этой половине декара должно хватить и на прокорм семье и на продажу. А поскольку это невозможно, то араб долгие часы проводит в полумраке своей лачуги, лепит из глины горшки, плетет корзины или мастерит чувяки, а женщины в соседней комнате портят зрение, трудясь над разноцветными циновками. Тут было так много рабочих рук и такая малая в них потребность, что человеческий труд не ставился ни во что.

За один день мы обошли весь оазис, и я был уверен, что тем самым опеке бедуина надо мной положен конец, но не тут-то было: когда мы прощались возле отеля, он напомнил:

— После ужина я отведу вас к Улед-наил.

— Только не сегодня. Я очень устал.

На другое утро через мой стол вновь пролегла длинная лиловая тень шейха. Напрашивалась мысль, что его используют не только как гида, но и как шпика, хотя я не мог взять в толк, за какими моими действиями нужно следить в этом оазисе с пятак величиной.

— Послушай, — сказал я. — Поди выпей кофе и вообще займись своими делами.

— Но ведь вы уплатили. Вам полагается сегодня, во-первых, осмотреть Мертвый город, во-вторых…

— Да, но сегодня мне не хочется никуда ходить. Я лучше поваляюсь в тени.

Гид пустился в путаные объяснения, из которых я в конце концов уразумел, что он охотно оставил бы меня в покое и поработал у себя в саду, но боится потерять полагающуюся от фирмы плату. Тогда мы с ним условились, что у ручья расстанемся, а потом, к обеду, вместе вернемся в отель. С этого дня мы оба почувствовали себя, как школьники на каникулах. Бедуин полол траву на своем запущенном участке, а я бродил по окрестностям один. Однако к танцовщицам он меня все же свел.

Уже давно стемнело, когда мы вышли из отеля и шагов через двадцать оказались на главной улице. Собственно, я не уверен, что на главной, потому что все улицы тут были одинаково узкие и пыльные, но я счел ее главной потому, что именно здесь находились две кофейни — одна ветхая, покосившаяся, другая с претензией на роскошь, ибо на фасаде сверкала неоновая вывеска, а над полкой с бутылками светилась длинная неоновая лампа.

Я думал, что представление состоится в одной из кофеен — других заведений, насколько мне было известно, тут не существовало. Но бедуин равнодушно миновал обе кофейни и остановился лишь метрах в ста от них перед неосвещенным, необитаемым на вид строением. Он громко постучал своим посохом, дверь слегка приоткрылась, и оттуда высунула голову толстуха, похожая на сводню.

— Входите, — пригласил меня гид, указывая на темный вход.

«Если они надумали меня укокошить, это произойдет здесь», — мелькнуло у меня в голове, когда я, спотыкаясь, подымался по лестнице. Сводня толкнула какую-то дверь, и в глаза ударил ослепительный свет. Перед нами открылось прекрасно освещенное помещение с низкими диванами, на стенах — яркие ковры.

— Я удаляюсь, — объявил бедуин.

— Ни в коем случае, — воспротивился я.

— Коран запрещает мне смотреть…

— А вы не смотрите…

— Да, так, пожалуй, можно… — поколебавшись, согласился он. — Это идея…

Сводня усадила нас на диван, и вскоре в комнату донеслась странная мелодия, напоминавшая турецкую народную песню — маане… Минутой позже появились один за другим сами музыканты, разместившиеся почему-то в самом дальнем углу, хотя диванов тут было предостаточно.

Затем пришла очередь танцовщиц. Эти милые девушки, сначала плотно упакованные в разноцветные шальвары и множество вуалей, затем явили себя в костюме Евы. Арабский вариант стриптиза, причем специфика его ограничивалась гимнастикой живота и нескончаемой продолжительностью.

— Скажи им, чтобы не переутомлялись, — спустя какое-то время шепнул я бедуину, который на протяжении всего представления сидел лицом к стене. — С меня хватит.

— Достаточно, — передал шейх сводне.

Но она придерживалась иного мнения и уведомила, что наверху меня ждет ужин в обществе тех же миловидных танцовщиц.

— Я устал, — пробормотал я. — В другой раз.

— А у нас есть отличное средство от усталости. Выпьете мятного чаю и мгновенно оживете.

— Если вы не подыметесь наверх, она потеряет свои комиссионные, — объяснил мне шепотом бедуин.

— Скажите ей, что не потеряет, — шепнул я в ответ.

После визита к танцовщицам шейх окончательно оставил меня в покое. Я гулял один по берегу ручья или сидел в кофейне, где было полно арабов. Но завести с ними разговор было непросто, хотя я, чтобы расположить их к себе, назвался турком. Хозяин кофейни не преминул заметить:

— Да, турки заодно с арабами, когда дело касается нефти… Но в политике они заодно с европейцами.

Только с детьми удалось мне завязать знакомство в этом селении, да и то с помощью не вполне детской забавы — табака.

Однажды, когда я лежал в пальмовой роще, ко мне нерешительно подошел оборванный мальчуган и попросил сигарету. Я протянул ему несколько штук, не сознавая роковых последствий этого жеста. Мальчуган восторженно завопил и исчез за соседним бугром, откуда через минуту ко мне ринулась целая ватага мальчишек. Я дал каждому по нескольку сигарет и зашагал к дюнам, но на опушке меня ожидала, умоляюще сверкая глазенками, новая ватага.

— У меня больше нет, — сказал я и в доказательство открыл портфель. — Я дам вам позже, в отеле.

Мне казалось, что они не поверили, но когда я вечером подходил к гостинице, то убедился, что поверили. У подъезда меня терпеливо поджидала целая толпа ребятишек.

Весть о моих табачных запасах мигом облетела все малолетнее население оазиса. Когда я гулял по окрестным холмам, за мной следовала вереница мальчишек, на перекрестках улиц меня встречали предупреждающими возгласами специально выставленные посты, в окно ресторана протягивались детские руки. И я раздавал сигареты у тростниковых зарослей вдоль ручья и в дюнах пустыни, в обжигающем зное на площади и в прохладном сумраке кофейни, в перерывах между блюдами, когда обедал, и даже со спины верблюда. Убежден, что вздумай я пересечь Сахару пешком, то и тогда за мной увязалась бы босоногая процессия с победным криком: «Месье Сигарет! Месье Сигарет!» — так меня уже называли тут все.

Поскольку запасы мои давно иссякли и приходилось самому покупать сигареты в местной кофейне, я предпринимал безуспешные попытки несколько ограничить раздачу:

— Тебе не дам, мал еще.

— А я для братишки.

— А тебе я уже давал.

— Не давали.

— Нет, давал, у мечети.

— А я их выкурил.

Аргументы мальчишек звучали так убедительно, что я опять со вздохом лез в портфель. В этом мире нищеты сигарета была целым состоянием. Ее можно было растянуть на весь день, обменять на что-либо на базаре или подарить отцу.