— Фред, — удивилась я, — ты даже не помнишь, кем ты тогда был?
— В самом деле, — сказал он, — не могу вспомнить.
Он обнял меня одной рукой.
— Ты служил на обойной фабрике.
— Ну, конечно, — сказал он, — моя одежда пахла клеем, и я приносил Клеменсу бракованные каталоги, которые он рвал в своей кроватке. Теперь я вспомнил… Но это, должно быть, продолжалось недолго.
— Два года, — сказала я, — пока не началась война.
— Ну, конечно, — проговорил он, — потом началась война. Наверное, было бы лучше, если бы ты вышла замуж за дельного человека, за какого-нибудь действительно прилежного парня, который стремился бы стать образованным.
— Замолчи, — сказала я.
— По вечерам вы бы вместе читали хорошие книги, ты ведь это любишь; дети спали бы в стильных кроватках, на полочке стоял бы бюст царицы Нефертити и изображение Изенгеймского алтаря из дерева, а над супружеской кроватью висела бы репродукция «Подсолнухов» Ван Гога, первоклассная, разумеется, и рядом с ней мадонна кисти Бойрена и флейта в красном, сделанном нарочито грубо, но с большим вкусом футляре. Не так ли? Но все это дерьмо — оно всегда нагоняло на меня скуку; все эти обставленные со вкусом квартиры нагоняют на меня скуку, сам не знаю почему. А что ты, собственно говоря, хочешь от меня? — спросил он вдруг.
Я посмотрела на Фреда, и мне показалось, что впервые, с тех пор как я его знаю, он рассердился.
— Сама не понимаю, что хочу, — сказала я, швырнула сигарету на деревянный пол, у самой кареты, и затоптала ее ногой. — Сама не знаю, что хочу, но я ни слова не говорила о царице Нефертити или об Изенгеймском алтаре, хотя ничего против них не имею, и я ни слова ни сказала о дельных людях, потому что ненавижу дельных людей, не могу представить себе ничего более скучного, чем дельные люди, от них просто-таки воняет дельностью. Но мне бы хотелось знать, что ты вообще принимаешь всерьез. То, что другие люди принимают всерьез, к этому ты относишься несерьезно, зато есть некоторые вещи, к которым ты относишься серьезней, чем все остальные. У тебя нет профессии — ты торговал медикаментами, был фотографом, потом служил в библиотеке — на тебя было жалко смотреть, потому что ты толком не умеешь держать книгу в руках, — потом ты служил на фабрике обоев, был экспедитором, правда? Ну, а телефонистом ты стал во время войны.
— Пожалуйста, только не о войне, — сказал он, — мне это скучно.
— Хорошо, — сказала я, — вся твоя жизнь, вся наша жизнь, с тех пор, как мы вместе, проходила в сосисочных, закусочных, в паршивых пивнушках, в третьеразрядных гостиницах, на ярмарках и в этом грязном домишке, в котором мы живем вот уже восемь лет.
— И в церквах, — сказал он.
— Хорошо, и в церквах, — согласилась я.
— Не забудь еще кладбища.
— Кладбища я не забуду, но никогда, даже в то время, когда мы путешествовали, ты не интересовался культурой.
— Культурой, — сказал он. — А ты можешь мне сказать, что такое культура? Нет, она меня не интересует. Меня интересует бог и кладбища, меня интересуешь ты, сосисочные, ярмарки и третьеразрядные гостиницы.
— Не забудь водку, — напомнила я.
— Нет, водку я не забуду, к этому еще надо прибавить кино, чтобы, так сказать, доставить тебе удовольствие, и еще игральные автоматы.
— И детей, — сказала я.
— Да, детей. Я их очень люблю, наверное, гораздо сильнее, чем ты думаешь; правда, я их очень люблю. Но мне скоро уже сорок четыре года, и не могу тебе передать, как я устал, ты только подумай… — произнес он и, внезапно посмотрев на меня, спросил: — Тебе не холодно? Может, нам пойти?
— Нет, нет, говори, пожалуйста, говори.
— Ах, оставь, — сказал он, — прекратим лучше. Зачем все это? Давай не будем ссориться, ты же знаешь меня, не можешь не знать, и понимаешь, что я неудачник, а в моем возрасте люди уже не меняются. Никто никогда не меняется. Единственное оправдание — это моя любовь к тебе.
— Да, — сказала я, — плохо твое дело.
— Может, мы теперь пойдем? — спросил он.
— Нет, — сказала я, — останемся еще немного. Тебе холодно?
— Нет, — ответил он, — но я хочу пойти с тобой в гостиницу.
— Сейчас, — сказала я. — Ты еще должен мне кое-что рассказать. А может, ты не хочешь?
— Спрашивай, пожалуйста, — проговорил он.
Я положила голову ему на грудь, помолчала, и мы оба прислушались к звукам оркестриона, к визгам любителей карусели и хриплым отрывистым выкрикам зазывал из балаганов.
— Фред, — сказала я, — а как ты, собственно говоря, питаешься? Открой-ка рот. — Я повернула голову, и он открыл рот; я увидела его красные, воспаленные десны, дотронулась до его зубов и заметила, что они шатаются. — Пиорея, — определила я. — Не позже чем через год придется заказать себе вставную челюсть.
— Ты так думаешь? — спросил он испуганно и, погладив меня по волосам, добавил: — Мы забыли о детях.
Мы опять помолчали, прислушиваясь к шуму, который доносился снаружи, и я сказала:
— Оставь их, за них я не беспокоюсь, хотя только что беспокоилась, пусть они спокойно гуляют с этими молодыми людьми. С детьми ничего не случится, Фред, — сказала я тише и поудобней положила голову к нему на грудь. — А где ты, собственно говоря, живешь?
— У Блоков, — сказал он. — На Эшерштрассе.
— У Блоков, — повторила я. — Я их не знаю.
— Ты не знаешь Блоков? — спросил он. — Блоки жили в доме отца, внизу, они имели писчебумажный магазин.
— Ах, эти! — сказала я. — У него еще были такие смешные светлые кудри, и он не курил. Ты живешь у них?
— Да, вот уже месяц. Мы встретились в пивнушке, и, когда я напился, он взял меня с собой. С тех пор я живу у них.
— И всем хватает места?
Он молчал. Рядом с нами теперь открылся балаган; кто-то несколько раз подряд ударил в гонг, и хриплый голос прокричал через раструб усилителя: «Внимание, внимание, только для мужчин!»
— Фред, — сказала я, — ты не слышишь меня?
— Я все слышу. У Блоков места достаточно. У них тринадцать комнат.
— Тринадцать комнат?
— Да, — сказал он, — старик Блок служит сторожем в этом доме, который вот уже три месяца пустует; дом принадлежит какому-то англичанину, кажется, его фамилия Стриппер, он не то генерал, не то гангстер или то и другое вместе, а может быть, еще кто-нибудь — точно не знаю. Уже три месяца как он уехал, и Блоки сторожат дом. Они следят за газонами, трава даже зимой должна быть красивой и ухоженной; каждый день старик Блок обходит весь их громадный сад со специальными катками для дорожек или машинками для подрезания травы, и каждые три дня к ним завозят целую гору искусственных удобрений; должен тебе сказать, что это великолепный дом с множеством ванных комнат, их, кажется, четыре, и иногда мне разрешают принять ванну. Там есть даже библиотека, и в ней, представь себе, стоят книги, целая масса книг; и хоть я и не разбираюсь в культуре, но в книгах я разбираюсь, это хорошие книги, чудесные книги, и их очень много; там есть дамский салон, или как это еще называется, потом курительная комната, столовая, комната для собаки, наверху две спальни, одна гангстера, или как его там, другая — его жены, три комнаты для гостей. Конечно, в доме есть кухня, одна, две и…
— Перестань, Фред, — сказал я, — прошу тебя, перестань.
— Нет, — сказал он, — не перестану. Я никогда не рассказывал об этом доме, дорогая, потому что не хотел тебя мучить, не хотел, но лучше, если ты сейчас выслушаешь меня до конца. Я должен рассказать об этом доме, он мне снится, я напиваюсь, чтобы забыть о нем, но даже пьяный я не могу его забыть; сколько комнат я насчитал — восемь или девять, — не помню. Всего их тринадцать — ты бы только видела у них комнату для собаки. Она немного больше нашей, совсем немного, не хочу быть несправедливым, примерно на два метра, всего на два, надо быть справедливым, на свете нет ничего выше справедливости. На нашем скромном знамени мы напишем слово «справедливость». Хорошо, детка?
— О Фред, — сказала я, — и все-таки ты мучаешь меня.