— Стой! Тут! — остановил он извозчика, расплатился и торопливо шагнул во двор, с детства известный ему проходными воротами на две улицы. Обычно темные в этот час окна рабочих домишек тут и там светились огнями. Кое-где раздавались приглушенные двойными рамами звуки гармоники, слышалось пение… Железнодорожная слободка тоже встречала наступающий Новый век…
Володя вышел на параллельную улицу. Ряды кособоких мелких домишек беспорядочно и неровно, утопая в сугробах, бежали под горку, к Нижней слободке.
С горки, наезженной за зиму; донеслись до Володи голоса ребят, катающихся на санках и на ледянках с горы и вдоль улицы Нижней слободки, где когда-то катался, бегая в материнских валенках, и Володя. Сесть бы на санки сейчас, так он и теперь, казалось, знал бы тут каждый ухаб и крутой поворот, столько раз пролетал он эту капризную улицу — горку.
Знакомый пёс у крылечка, гремя цепью, кинулся заснеженными, мохнатыми лапами на грудь. Дядя Гриша сам отпер дверь Володе. Знакомая маленькая прихожая была освещена лампадкой перед иконой и завалена шубами, шапками и платками.
В «зале» играют вальс на гармонике, поет сильный голос хозяйского брата Ильи и доносится разговор.
Володя с детства по-сыновнему любил дядю Гришу Ютанина, человека с желтыми от табака, нависшими усами, с нагладко стриженной большой и несколько угловатой, будто вытесанной топором, головой, с карими пристальными глазами, глядевшими из-под лохматых, словно вторые усы, нависших бровей… Тогда, в Володином детстве, он был еще кочегаром паровоза. Он уезжал то и дело из дома, как почти все железнодорожники, как и Володин отец. Но приезду отца ни Володя, ни мать, ни младшие не радовались: возвращение отца означало пьянство и брань, побои и слезы доброй, робкой и тихой матери. Приездом же дяди Гриши была счастлива вся его семья: его младший братишка Илья, Володин сверстник, жена дяди Гриши, которую все знакомые звали тетей Нюрой, — прилежная мать, огородница, скотница и швея на весь дом, и детишки, которые висли на дяде Грише все время, пока он бывал дома. Этот по виду суровый человек был ласковым и спокойным. Он не был весельчаком, зубоскалом, но в его присутствии в доме всегда уверенно воцарялась радость. Он из поездок часто привозил «гостинцы» — лобзик для выпиливания, маленький детский топорик, цветочных семян, занятную книжку, куклу, губную гармонику — и всем угождал подарками. Дядя Гриша, зная склонность Володи к рисованию, как-то привез и ему цветные карандаши. Володина мать пристыдила этим своего мужа, но на него упрек подействовал совершенно иначе, чем она ожидала: он схватил со стола всю пачку карандашей, и никто не успел опомниться, как забросил их в печку, в огонь.
— Гришка Ютанин мне не указ! — заорал он на весь дом. — А ты, пащенок вшивый, не нищий! Гнида поганая! Станешь еще по домам побираться — башку оторву! — зыкнул он на Володю…
Даже когда мать сама покупала ребятам какой-нибудь скромный гостинец, — отец возмущался:
— Не барчата растут! Из каких-то доходов им жамки да мячики? Приучала бы лучше к делу! Из каких-то доходов? Чем мужу во всем угождать, ты ребят балуешь!.. А может, не мой доход?! — вдруг ехидно спрашивал он. — Может, без мужа сама зашибаешь копейку с солдатами во Пожарном саду?!
Мать огрызалась, в неё летела бутылка или сапог…
Пребывание в доме Ютаниных было единственной отрадой Володи в те дни, когда отец «отдыхал» после поездки. Дядя Гриша и вся семья Ютаниных остались родными и близкими Володе на всю жизнь.
Именно здесь, в этом с детства знакомом доме, от какого-то пришлого, человека, который несколько дней жил в сарае, Володя впервые услышал серьезное слово о рабочей борьбе и революции. И уже шестнадцатилетним мальчиком начал он сознательно входить в интересы рабочей жизни. Это были другие, особые интересы; они сложили его вторую жизнь, о которой не знал никто из гимназических товарищей. Никто в том, другом мире не знал, что Шевцов уже два года на собраниях одного рабочего кружка носит кличку «Андрей», что иногда вечером за путями, у железнодорожных мастерских, его можно встретить в засаленной блузе, вымазанным копотью, чтобы при» нужде он смог быстро влиться в общую массу и опытный филерский глаз не сумел бы среди трехсот человек отличить его от других молодых рабочих.
Поездки с дядей Гришей «на рыбалку», как говорил Володя матери и Михаиле Степановичу, вот уже целых семь лет добросовестно заменявшему ему отца, были обычны, так же, как зимние походы с Ютаниным «на зайцев». С «рыбалки» Володя иной раз действительно приносил окунишек и щук, из похода «за зайцами» возвратился как-то раз даже с лисой, в другой раз — с живым зайчонком.
Осторожный в отношении политики фельдшер отличался от Володиного отца только тем, что не пил запоем, да тем, что его идеалом был не владелец бань Лаптев, а доктор Кошуркин, сын лудильщика, ставший модным врачом и построивший каменный дом на одной из центральных улиц. Даже малейшее подозрение, что Володя водит знакомство с политическими, привело бы фельдшера в ужас и негодование. Старый друг Михаилы Степановича, надзиратель Чижик, который предупредил Володю о письме полицмейстера директору гимназии», держался других взглядов. Петр Епифаныч понял давно, что молодежь идет в жизни своими путями. Его доносы директору ограничивались сведениями о том, кто посещал спектакли гастролей фарса, кто гулял с девицами под руку после дозволенного часа, кто ходил в дом терпимости или попался навстречу в нетрезвом виде. Никто никогда не слыхал, чтобы Чижик донёс о какой-либо политической «неблагонадежности». Считалось между гимназистами, как и между начальством, что Чижик в этих вещах непонятлив, наивен и прост…
Но Шевцов убедился, что гимназический «шпик» видит жизнь глубже и осмысленнее, чем многие из образованных педагогов.
— Ты бы, голубь мой, остерегся, — как-то сказал ему надзиратель. — Городок невелик, тут все на ладони. Окончишь гимназию, уедешь в Казань, — там раздолье, люди не считаны. А здесь, случись на собачьем месте не я, получил бы ты из гимназии волчий билет…
И он особенно крепко сжал руку Володи, словно напутствуя в трудный, далекий путь…
Двойная жизнь продолжалась, но Володя стал еще осторожнее держать нелегальные связи.
— Молодец, что пришел. Не ждали тебя у нас. А ты чуть ведь не опоздал ко встрече! — сказал дядя Гриша. — Да так не годится, у нас нынче ряжены все. И ты не будь белой вороной! Анюта! — позвал Ютанин жену. — Мать, слышишь? Дай как-нибудь нарядиться! Принес, что ли, что-нибудь? — тихо спросил он Володю, заметив, что тот мнется.
Володя молча достал из-под рубашки баграмовский свёрток. Дядя Гриша вздул свечку и быстро спустился в подвал, творило которого было тут же, в прихожей…
Тетя Нюра тем временем нашла для Володи подходящий «наряд» — сняв с гвоздя «пчелиную» шляпу с сеткой, которую надевал дядя Гриша, когда летом возился со своими тремя ульями на огородике.
Володя знал, что в одном из этих ульев под донцем устроен тайник и летом пчелы гудят надежными стражами от покушений врага на обыск. На зиму ульи убирали в подвал, куда сейчас спустился Ютаннн.
Володя надел шляпу, накинул башкирский халат, который, бывало, для той же работы пользовал дядя Гриша, считая, что паровозной запах его обычной одежды раздражает пчел. Ребята вбежали с санками в дом, дядя Гриша поднялся из подвала, и вместе с Володей все вошли в «зало», где был накрыт стол и стояла зажженная елочка.
— Пора наливать! За стол! Все садись!
— А это кто? — не сразу узнали Шевцова.
— Угадайте-ка сами, — поддразнила хозяйка.
— По брюкам и по щиблетам признал — Володька! — пьяновато крикнул Иван Семенович Горобцов, тесть дяди Гриши, всю жизнь бывший «бляхой» — носильщиком, а теперь назначенный багажным весовщиком.
— Володя, Володя! — радостно закричали разрумяненные морозом ребята-чертенята, наспех скидывая вывернутые овчиной наверх шубейки.
— Угадали! — засмеялся Володя и поднял сетку с лица, чтобы расцеловаться с усатым беззубым дедушкой — Иваном Семеновичем.