Изменить стиль страницы

В холодильнике оставили лук, она морщится от запаха, а в остальном на кухне все так, как и должно быть. Стаканы и чашки аккуратно расставлены в посудном шкафчике, на столе накрахмаленная салфетка, а на ней ваза для фруктов, пустая, ждущая. В шкафчике для консервов чисто, там пусто, если не считать нескольких банок томатной пасты. В винном ящике лежит бутылка красного вина, Мари достает ее и рассматривает этикетку. Неужели еще из той, прежней жизни? Или забыл кто-то из дачников?

Она не знает, что за люди жили в ее доме эти последние шесть лет, Катрин только отмахивалась, едва об этом заходила речь. Какие-то немцы. Истосковались по лесной глуши и тишине и готовы прилично заплатить за несколько недель в смоландском домике. Она все больше рассказывала, какого она мастера откопала в Несшё, парнишка умеет как никто приводить в порядок дома, в которых давно не жили.

Ступеньки поскрипывают, когда Мари поднимается на второй этаж, она чуть улыбается знакомому звуку: страх, что парализовал ее меньше часа назад, ушел. Тут незачем бояться темноты или одиночества. Она ведь в своем собственном доме, в своей собственной темноте, в своем собственном одиночестве. Она сама все это выбрала. А теперь осталось выбрать спальню. Мари останавливается на верхней площадке, колеблется. Большая спальня? Нет, она по-прежнему принадлежит Херберту и Ренате. Спальня поменьше, которую они со Сверкером когда-то сделали своей? Нет. Пусть эта дверь останется закрытой. Осталась ее детская, девичья комната со старым письменным столом и обоями семидесятых годов в крупный цветок.

Не включая света, довольствуясь лишь тем, что сочится из холла, даже не оглядывая комнаты, она направляется к окну и прижимается лбом к стеклу. Неужели там мигнул огонек — по ту сторону озера?

Нет. Наверное, это блик на стекле. Или вообще показалось. За окном только ночь, черная и бархатная ночь, прячущая все, что нужно скрыть.

Хокан Бергман здорово перепугался, когда Сверкер закричал, — отскочил прочь и стоит, опираясь о дверной косяк. Фотограф не реагирует, преспокойно продолжая щелкать кадр за кадром вопящего Сверкера, потом поворачивает камеру в мою сторону и наводит резкость. Сюжет бесспорно оригинален: министр международного сотрудничества сидит на корточках, зажав уши руками. Я ощущаю, как вспышки блица бьют по векам, и еще больше сжимаюсь, повернув лицо к полу и обхватив голову. Я не хочу снова утратить речь. Я ничего еще не сказала и не собираюсь, пока Хокан Бергман в доме, но снова утратить речь не хочу.

Сверкер замолк, набирая воздуха, и несколько секунд слышен только пронзительный голос Аннабель.

— Прекратите, — кричит она, но непонятно, кому эти слова адресованы — Сверкеру или фотографу. — Прекратитепрекратитепрекратите!

Сверкер снова орет, но теперь это уже не просто нечленораздельный вой, теперь в его вопле различимы слова:

— ВОН! ПОШЛИ ВСЕ ВОН! ВОН!

Фотограф по-прежнему совершенно спокоен, он лишь опускает камеру и чуть улыбается Аннабель:

— Вообще-то, думаю, он и вас имеет в виду!

И вот мы одни.

Я по-прежнему сижу на корточках, опираясь о стенку, только опускаю руки, осторожно поднимаю голову и осматриваюсь. Где-то тикают часы. На пол холла свалилась газета. В остальном все как обычно.

Сверкер тяжело дышит, челюсть отвалилась, на виске вздулась жила.

— Как ты?

Мой голос — только шепот. Сверкер не отвечает и не смотрит на меня, лишь резко дергает головой, запуская мотор, разворачивается и едет обратно в свою комнату. Там он снова разворачивает кресло напротив двери и влетает туда с такой скоростью, что дверь за ним захлопывается.

Все снова стало как обычно.

Я выпиваю три стакана воды подряд, с жадностью поднося их ко рту, и, все равно, когда я закрываю кран, меня мучает жажда. Сердце колотится в груди, словно я пробежала несколько миль. Опираюсь на раковину, чтобы не упасть.

Сверкер тоже, наверное, хочет пить.

Достаю из шкафчика кувшин и пускаю воду, чтобы пошла наконец по-настоящему холодная, когда я принесу лед из морозилки. Ледышки легко выскакивают из формочки, но тут же смерзаются вместе, едва я кидаю их в кувшин, они гремят и постукивают, пока я несу стакан и кувшин в холл и открываю локтем дверь Сверкера.

Он молчит, пока я наливаю воду в стакан, но пьет большими глотками. Поднимаю брови в знак вопроса — налить еще? Он молча кивает и открывает рот. После третьего выпитого им стакана я ставлю кувшин на стол, выпрямляюсь и слегка откашливаюсь.

— Я пока пойду к себе наверх. Если что-то понадобится — крикнешь тогда.

Я почти уверена, что на его губах заиграла улыбка. Да, точно. В первый раз за много лет Сверкер мне улыбнулся, пусть мимолетно.

В знак благодарности я поднимаю пульт и нацеливаю на CD-плеер. Знакомые звуки органа наполняют комнату. Сверкер откидывает голову назад и уплывает, растворяясь в музыке.

Наверху в кабинете я открываю свой ноутбук, но сижу и пялюсь в пустоту. Что мне писать? И кому?

А, лучше, видимо, начать с того, что непосредственно касается решения, которое предстоит принять. Каролине и Горный Король. Наклоняюсь над клавиатурой, но снова замираю, глядя в окно. Пошел дождь, и наполовину оголившиеся ветки дуба чуть покачиваются на ветру. Удовлетворенно вздыхаю. Люблю осень, всегда любила сидеть за письменным столом, глядя на осень за окном.

Слышится музыка, такая знакомая, что я даже различаю неразличимые слова:

She said: There is no reason and the truth is plain to see…[55]

И вдруг я вижу Мари. Вижу по-настоящему, а не только воображаю себе, будто вижу.

Она лежит на своей девичьей кровати в Хестеруме. Ночь, но она не дала себе труда ни раздеться, ни разобрать постель — просто плюхнулась прямо на покрывало и укрылась одеялом. В доме так холодно, что ее дыхание висит в темноте, как белое облачко, но ей хоть бы что. Ее глаза открыты, и она встречается взглядом со мной. В первый раз после той ночи в госпитале мы смотрим в глаза друг другу.

— Ну? — говорю я.

— Что «ну»?

— Ты этого хотела?

Она чуть кривится в ответ.

— Не знаю, чего я хотела. Как и ты, впрочем.

Ну, так просто ей от меня не отделаться.

— Ты иногда тоскуешь по нему?

Она поднимает брови.

— А ты?

— Он со мной.

Она чуть улыбается.

— Ах, ну да, конечно. Он с тобой. Поздравляю.

Не могу удержаться от колкости.

— А с чистой совестью лучше спится.

Глаза у нее сужаются.

— Это ты ему скажи. А не мне.

Мгновение мы молчим, не отводя глаз.

— Ты ее не забудь, — говорит Мари.

— Кого?

— Серенькую.

Качаю головой.

— Ее я не забыла.

И это правда. Отчасти, по крайней мере. Я ее не забыла, но запрятала ее образ так глубоко, что он меня почти не беспокоит. Но тут он возникает, медленно проявляется, словно фотография в темной комнате, превращаясь из смутной тени в человеческое существо с четкими очертаниями.

Она сидела на табуретке в полицейском участке, сжавшись и глядя из-под челки. Казалось, она только что накинула на себя одежду или, наоборот, кто-то только что пытался ее раздеть. Молния на ширинке разошлась. Белая нога мелькает в длинном разрезе штанины, чтобы в следующий миг скрыться в стоптанном сапоге. Жеваная блузка наполовину расстегнута.

А сама такого же серого цвета, как стена за спиной. Шершавые растрескавшиеся губы, жидкие пепельные волосы, синеватые тени под глазами. Тело изможденное и прозрачное, как у ребенка, — ребенка, живущего впроголодь, но еще не Голодающего.

Дознаватель выругался, и она выпрямилась и посмотрела на меня. Переводчик, усатый коротышка, чьего имени я не разобрала, коснулся моего локтя и сказал:

— Это она.

Я тупо смотрела на нее. Понятно. Это она. А зачем было тащить меня через пол-Владисты, чтобы посмотреть на нее? Может, мне лучше сидеть у постели моего лежащего без сознания мужа?

вернуться

55

Она сказала: «Это ни к чему, и правда очевидна…» (англ.) — строка из текста композиции «The Whiter Shade of Pale».