Изменить стиль страницы

— Ты великий изобретатель, Сеня, — сказал он. — Ты неистощимый хмелевский Эдисон, а то и больше, выше Эдикта.

— Скажете тоже. — Сеня опустил в смущении плешивую голому. — Эдисон сотворил тысячу с лишним изобретений.

— Зато у него нет таких сумасшедших! — засмеялся Мытарин. — Ты настоящий самородный гений, ей-богу! Я не инженер, но и представляю, что значит поставить вместо машин и дорог транспортеры — это же настоящий переворот. И не только технический, но и хозяйственный, производственный, организационный, даже культурный. С Веткиным не говорил? Как он, кстати?

— Пить и курить бросил, переживает психологический стресс отклонения.

— Да? Какое отклонение?

— От старой жизни. Раздражается, молчит, а если говорит то несерьезную чепуху. Вчера сказал, что Илиади хвастается своим носом, у него, мол, всех больше. Будто даже самому Балагурову говорил об этом, а Балагуров — нам.

— Точно! — Мытарин опять засмеялся. — Только это ведь предположение Илиади, а на самом деле неизвестно у кого больше. Ты как считаешь?

— У товарища Веткина больше. Я каждый день его вижу, таких здоровуших размеров нигде не имеется.

— Вряд ли. Я думаю, у Илиади длиннее. У него же не нос, а сошник рядовой сеялки.

— А у товарища Веткина как семенной огурец.

— Да, но у Илиади загибается книзу, и надо учесть еще и этот изгиб.

— У товарища Веткина тоже имеется в наличии изгиб, но кверху, а короче нос кажется исключительно потому, что он толще. У Илиади, наоборот, тонкий, вот и происходит впечатление ложности длинноты. Не верите — спросим дежурную.

— Давай. — Мытарин живо вскочил и нагнулся к окошку дежурной, серьезно попросил рассудить спор.

— Делать нечего, что ли? — обиделась та. — Вот линейка, смеряйте, если надо. — И сунула в окошко ученическую линейку.

— А что, идея вполне… — Мытарин передал линейку Сене. — Установим наконец истину и прекратим их ревнивый спор. Давай, Сеня, дуй к Илиади, а потом к Веткину.

— А они не рассердятся? Илиади ведь серьезный, может не согласиться.

— А ты его не спрашивай. Сперва смеряй, а потом объясни.

— Он в амбулаторном корпусе, — сказала сестра. — От входа прямо, потом налево. Нашли дело! А еще начальники…

На выходе Мытарина стукнуло дверью, а Сеню чуть не сдуло ветром, и они удивились, что так быстро потемнело, тревожно шумят деревья, и над ними, закрыв уже полнеба, плывет, ворочаясь, тяжелая темная туча, подпоясанная пенистым жгутом.

— Давай быстрей! — крикнул Мытарин, схватил Сеню за руку и потянул за собой.

Они перебежали по мокрой аллее в амбулаторный корпус, и Мытарин остался у окошка регистратуры наблюдать грозу, а Сеня с линейкой и продуктовым узелком в руке пошел по кабинетам искать Илиади.

Веткин уже отупел от вязких, бесплодных размышлений, и время было сумрачное, непонятное: то ли пять часов дня, то ли семнадцать часов вечера. Он не мог больше лежать, не мог терпеть придавившую его тоску трезвой жизни, не имеющей заднего хода. То есть вернуться назад, на прежнюю дорожку привычного режима он мог бы, но тогда действительно допьешься до белой горячки, докуришься до черного рака легких. А не куришь и не пьешь, ты здоровеньким умрешь. Или не так это поется?

Так, так, правильно, старый ты хрен. Только зачем тебе такая ничтожная маета, зачем, ради чего такие мучительные ограничения непреходящих желаний, может быть, последних твоих желаний, заветных, единственных?! А эти-то последние, заветные, непреходящие, — вонючая дешевая сигарета и такая же вонючая, дешевая водка. И это все, что тебе надо? Все, что тебе осталось? Ради чего же ты маешься здесь?

Он кружил без толку, вращался как изношенная шестерня, он устал, отчаялся, и рядом никого не было, день стремительно таял, катастрофически быстро стемнело, воздух будто уплотнился, и стало тяжело дышать, включился искрючий, шумный рубильник грозы, мокрым ветром захлопнуло окно. И Веткин решился.

Встав с кровати, он торопливо разорвал надвое простыню, скрутил длинные половинки жгутом, связал, сделал петлю и, воровски оглядываясь и прислушиваясь, влез на стул посреди комнаты. Накинув петлю на шею, он завязал концы за трехрогий светильник и оглядел постылую больничную камеру, надо бы оставить прощальную записку, но для кого, для чего? Ослепительно сверкнул за окном высоковольтный пробой большой силы, бабахнул гром, и это было венцом пошлости. Как в старинных книжках, где Драматические события сопровождаются грозой, ураганом и другими устрашающими явлениями природы. Хватит!

Веткин оттолкнул ногами стул и с оглушающей болью, с оторванной головой взлетел к потолку, ударился теменем в его ребристую почему-то поверхность, затем почувствовал жаркое распухание шеи и удар по пяткам, по ягодицам. Что же это такое, боже?!

И опять синим огнем полыхнуло окно, оглушительно захохотал гром, хлынул всепроломный ливень в руку толщиной.

Светильник не выдержал тяжести Веткина и, оборвавшись, так треснул по голове, что шишка вспухла больше куриного яйца, Веткин пощупал ее, сидя на полу, помял, потом осторожно, бережно поводил головой, проверяя целость и исправность шеи. Опасливо снял широкую мягкую петлю, под грозовой хохот осмотрел ее: в одном месте на простыне был жидкий красный мазок — это лопнула кожа под подбородком. И пятки малость болели. И ягодицы. Хлопнулся как мешок с солью, а впечатление такое, будто летел вверх, а не вниз, и не с полуметровой высоты, а с многоэтажной. Старый дурак. Со стула кувыркнулся, не мог устоять.

Охая и ругаясь, Веткин встал, собрал на газету осколки светильника, смел носками стекольную пыль, бросил в урну у порога. Потом перед бритвенным зеркальцем осмотрел у окна худую длинную шею, прижег одеколоном лопнувшую кожу с небольшим синяком. Опять медленно поводил шеей вправо-влево и удивился, не почувствовав хруста. Прежде шумела как несмазанный подшипник, а теперь будто новая. Вытянулась, что ли? Надо же! Не было бы счастья, как говорится…

Окно поминутно озарялось сполохами молний, но гром откатился за Волгу, стал мирным, добродушным, ливень стих, тенькала только крупная капель с крыши да шумели под верховым убегающим ветром мокрые деревья, отряхиваясь от недавнего дождя. И опять посветлело — стремительно, молодо, весело.

— Добрый вечер, товарищ Веткин, — сказал Сеня с порога. — Я, то есть мы… желательно смерить продолжительность вашего носа в длину…

— Что?! — Веткин, багровея от гнева, пошел на него. — Кто это мы?…

Сеня оглянулся в растерянности, и тут вырос, заслоняя дверной проем, Мытарин. Осмелев, Сеня приподнялся на носки и ловко прижал линейку к серьезному носу подскочившего Веткина. Тот опешил от такой немыслимости, растворил в немом негодовании рот, но Сеня уже передвинул пальцы к концу знаменитого носа и зафиксировал его длину.

— Семь и шесть десятых! — воскликнул он с детской радостью. — Что я вам говорил, а? Вот он у нас какой! Больше на… — И, сбитый гневным ударом, покатился по полу к своей койке.

— Смеяться вздумал, блаженный! — взгремел над ним Веткин, потрясая кулаками. — Да я тебя сейчас отделаю как бог черепаху! — И резко обернулся к Мытарину: — Весело, да? Пошутить захотелось, поразвлечься? Ах ты, бык мирской! Я тут вешаюсь, а вы мой нос мерять! Да я…

— Прости, пожалуйста, — сказал Мытарин виновато. Он только сейчас увидел на полу скрученную простыню и бронзовый каркас погнутого светильника. — Ей-богу, Веткин, не знали, извини, если можешь.

И Сеня, недоуменно поглядев на светильник и удавку, покаянно поднялся на колени:

— Простите великодушно, товарищ Веткин. Я во всем виноват: оставил вас одного в трагической задумчивости лечебного стресса. Извините меня. Но товарищ Мытарин в очной ставке подтвердит, что я всегда говорил одно: ваш нос больше, чем у товарища Илиади, и вот измерение подтвердило…

Веткин вдруг всхлипнул, упал на свою кровать и, сотрясаясь всем телом, зарыдал. Он рыдал громко, по-женски, комкал руками подушку, прижимаясь к ней лицом, и пегая от седины голова бессильно моталась из стороны в сторону.