Размотать можно в момент, а нажить — понатужиться, жилы повытянуть надо! Да и не один год! Да и не каждому удастся! Беречь добро надо!.. Ето — правда!.. Но что ж ето за жизнь, если не радость в хате? Если, не видя Ганну, как не живешь! Все равно что не живешь! И делаешь, и досматриваешь все, что надо, а — как не живешь!.. Да и она — как одна будет? С этим поганым Корчом, которому она попалась на беду свою! Если он, Василь, можно сказать, одна надежда ее!.. Как же он одну бросит ее в беде! Чтоб она горевала век!.."
Поле было голое, унылое, как и все в этот ветреный день, когда солнце и не проглядывало из-за низких, давивших туч.
На сером, мутном однообразии выделялись только заплатки озими, на которые он посматривал сквозь заволочь дум, мельком, без интереса, отмечая, как растет у других. Было заботно и хорошо, когда увидел свою полосу: она вся зеленела, нежные стебельки, когда остановился перед полосою, зашевелились — будто привечали его, радовались ему. Он, шаркая лаптями по иссохшей траве, пошел межою вдоль полосы, с интересом, тревогой и радостью всматриваясь в зеленя. Нет, земля эта и теперь не обманула: всходы были всюду сильные, дружные, ни одного зерна, видно, не пропало.
"Ето — растет! — светилось в нем. Привычно, с настороженностью, чтоб не сглазить, сдержался. — Если бог даст снегу да мороза и весну хорошую, дак уродит что-то! Будет жито!
Только бы бог послал снегу, да весну, да лето хорошее! Чтоб не вымерзло, не вымокло, не высохло, не дай бог!" — будто помолился он.
"А земля — побольше бы такой земли! Всю такую б землю!
Недаром старый Лесун жилился так: было чего жалеть!
А все ж таки не уберег! Аж плакал, как отдавал, а все ж таки отдал!.. Хорошая, да только мало! Чтоб еще хоть столько!.. — Вспомнился тот незабываемый передел, когда дрался с Евхимом. — Нарезали б тогда тут, у цагельни, — заговорила давняя обида. — Дак уделили кусок! Выкрутился Корч хитрый, влез, говорили, в душу самого уполномоченного! Влез-таки, точно, ведь очень уж выгодно «обрезали»!
И Миканор — «справедливый» такой — переделать не мог!
Молодец среди овец, а с Корчом не справился! Ничего, еще, может, справятся, вон как за кулаков взялись! То-то дрожит старый хитрец! Листом стелется! Только теперь не выкрутится! Не выкрутится", — подумал с предчувствием радости.
"Вот бы тогда нарезали от ихней, корчдвской. Близко же совсем. Мог бы отдать всю ту, что под Михалевом. "Возьмите, — сказал бы, — всю ту, а дайте тут. Чтоб, как говорится, в одном месте, чтоб сподручно было!.." Ага, дадут тебе, увидишь, как свои уши!.. Дадут не дадут, а попробовать, конечно, надо! — Припомнился последний разговор с Миканором про колхоз: "Копаешься в грязи, добра себе не хочешь!" Добро! Увидим, какое там еще добро!.. Придумали: отдай все свое, поменяй на чужое! Отдай свое поле, где каждый стебелек согрел бы, кажется, сам! Ходил бы от одного к другому да дышал бы, чтоб не замерз! Отдай чужому, которому на него наплевать! И сам работай неизвестно на кого и неизвестно за что! Идите, если вам так хочется! А мы как-нибудь и так проживем! Да посмотрим — кто лучше!..
Отдай поле, обобществи! Отдай поле — это все равно что отдай душу! Попробуй оторви душу! — как бы говорил он Миканору. Потом перестал говорить ему, обежав взглядом полосу, подумал уже про себя: — Вся сила человека — в земле.
И сила вся, и радость! Нет земли — нет, считай, и человека".
"Ганна!" — снова ворвалось в его мысли. Он невольно остановился. Будто зацепился за лто-то. "Ну вот, опять!.. — ожило знакомое, несбыточное. Опять — как спутанный. Докуда же это будет?!" Вместе с чувством вины перед Ганной испытывал и чувство обиды: "Не хотела, когда можно было.
За Корчом погналась. Теперь думай тут! А что я придумаю, что? Если ничего придумать нельзя! Нельзя уже!" Он растревоженно окинул взглядом поле. Оно, казалось, смотрело, ожидало, надеялось. Тысячами своих стебельков, что шевелились, волновались, как живые. И вдруг он почувствовал, как неизбывная тяжесть спадает. Как возвращаются давно не знаемые сила и ясность. Поле — беда его и радость. Егр сила и надежда его. Был он с ним и останется с ним! С ним только и жить ему!
Не бросит он никогда поле это, на которое не нарадуется, хату, в которой не жил еще, не бросит, хоть бы и хотел! Не может бросить, как не может сам себя загубить!
"Ганна", — вспомнилось снова, но так, будто разошлись уже. Разошлись, зная, что встретиться уже не доведется.
Стало тоскливо, жалко утраченного навсегда. "Не суждено, — в мыслях сказал он, утешая себя. — Не суждено было тогда, дак теперь нечего думать. Кончилось! О делах надо думать, о хозяйстве!" Идя снова межой, цепляясь лаптями за высохшие будылья, толковал себе: "Должно быть, так уже вечно: нельзя, чтобы все доставалось одному Надо чем-то поступаться… Дак и надо поступиться! Не маленький, не сосунок! Хватит уже баловством заниматься! Мало что нравится! Прошла пора! О деле заботиться надо!"
Через полосы со стерней, через вспаханное, через межи он подался к опушке, ближе к селу. Срезал большой угол, той же быстрой, сильной походкой, вдоль болота, лугом, почти напрямик, пошел к загуменью; обойдя село, вышел к своему гумну. До самых потемок, не отдыхая, махал и махал цепом. Уже в темноте закрыл ворота гумна, но не пошел ужинать, долго хозяйничал в хлеву, холил коня.
Вскочил снова на заре. Еще и не совсем рассвело, с топором поспешил к новой хате. Легко откатил от других одну колоду, приладил, чтоб не вертелась, замахал топором. Мать едва оторвала, чтоб позавтракал. До полудня тесал, так что дерево звенело под топором; после полудня ухватился снова за цеп И цеп бегал ловко, охотно, без устали.
Словно подменили человека.
Ганне никак не удавалось повидаться с Василем. Несколько раз проходила она за гумнами мимо его двора, ждала, но его не было. Не было Василя и на посиделках, куда ходила она прясть куделю.
Как надежде на встречу, обрадовалась Ганна слухам, что приехало кино
Кино привозили в Курени уже дважды, но первый раз Ганна была на сносях, а другой — дочка была на руках; только с чужих слов знала она, какое это чудо — кино. Очень хотелось тогда, после удивительных рассказов, посмотреть кино, но теперь привлекало оно не столько само по себе, сколько тем, что соберется много людей. Ожила, нетерпеливо заволновала надежда будет, должен быть и Василь! Хоть бы издали повидать, глазами перемолвиться…
Евхим еще под вечер подался куда-то: можно не бояться, что прицепится, задержать захочет. Только накормила скотину, торопясь, — чтоб не вернулся не вовремя! — накинула жакетку и сдержанной поступью вышла на крыльцо Высунулся, как нарочно, старик, просипел с подозрением:
— Куда ето?..
— Вот, пойду погляжу… — отмахнулась от него.
Чувствовала спиной, что смотрит вслед, но не оглянулась.
Шла твердо, уверенно.
Кино должны были показывать в хате Прокопа, в одной из самых больших куреневских хат. На грязной улице возле хаты, во дворе, в темени и в белом ослепительном свете, что бил из окон, толпились, шевелились, казалось, все Курени.
Почти сразу ее обрадованно окликнули, и она оглянулась, — ей улыбался Степан.
— Пойдем вместе, — сказал он весело.
— Можно вместе, — не обрадовалась она.
— За мной иди…
Было много не только молодежи, но и старых, особенно мужчин, — во дворе пришлось протискиваться через толпу.
Среди взрослых всюду шныряли дети. Гудел гомон, прорывался смех, веселые оклики.
"Как на свадьбе какой. Или в церкви под пасху…" — подумала Ганна, тоже повеселев.
— Во, тут есть такая машинка, которая ток электрический дает, радуясь, говорил Степан. — Крутить ее надо, чтоб электричество дала!.. Он засмеялся: — Смотри, сколько охотников покрутить! Попасть в кино бесплатно!..
Когда Степан и Ганна втиснулись в сенцы, она весело зажмурилась: до чего ж светло, такого света в сенях и днем не бывает. Глянула с уважением на лампочку, что сияла над раскрытыми в хату дверями. Уже после она заметила поблизости в сенях удивительную машину с кругами наверху, о которой Степан сказал, что это и есть киноаппарат.