Изменить стиль страницы

Ганна, онемело следившая, чем кончится схватка Степана с Евхимом, как бы опомнилась. Стряхнула оцепенение, почти бегом заспешила со двора к амбару, за гумна… Успела еще заметить, что во двор повалили люди…

Вскоре, то быстрым шагом, то бегом, то и дело вскидывая узел, непослушно съезжавший с плеча, добралась она до леса, побежала мокрой дорожкою. Часто она поскальзывалась на траве, раз упала, наступив на скользкое корневище, больно ударилась боком, поцарапала висок обо что-то, но даже не остановилась вытереть кровь.

Пошла тише, только когда добежала до болота. Дальше дорожка повела ее меж чахлого болотного ольшаника и березняка. Вода здесь не всегда пересыхала и летом, теперь же осенние дожди еще добавили ее. Под лаптями сначала прогибалось да хлюпало, потом ноги стали уже раз за разом проваливаться, все чаще, все глубже; черная, липкая грязь, как холодным железом, обтянула голые колени. Идти быстро без передышки становилось все труднее: начала совсем выбиваться из сил. Сердце колотилось, ноги подкашивались, руки дрожали — вот-вот выпустят узел.

Но не останавливалась. Не могла остановиться. Хоть шла по малохоженой тропе, напрямик к Глинищам, все вслушивалась, не слыхать ли сзади чавканья, треска валежника, не гонятся ли следом.

Только когда перебралась на другую сторону болота, передохнула минуту. Будто кто подгонял, быстро перешла островок, снова вступила в грязь, в трясину. Вымокшая, обессилевшая совсем, добралась еще до одного островка, уже недалеко от глинищанской насыпи. Днем с этого островка были хорошо видны вербы на глинищанском кладбище, даже крайние стрехи, но теперь быстро темнело. Недалекая гребля и та уже только угадывалась.

У нее едва хватило сил, чтобы преодолеть оставшуюся часть болота. Временами думала, что уже и не выберется на cyxoe: так и упадет в грязь и застынет.

Глинищанская гребля показалась чудом. Откуда только силы прибавилось, когда пошла по ней, через мосток, вдоль пустого выгона, вдоль черных верб кладбища.

Пошла по загуменьям. Не потому, что боялась попадаться людям на глаза, — не хотела снова лезть в грязь на улице.

Школа была на другом конце села, среди большой огороженной площади. Ганна несколько раз видела ее издали, проезжая мимо Глинищ. Теперь в школе было темно, только с другой стороны, увидела Ганна, приближаясь, яснела полоска земли. Там, за углом здания, действительно, светилось окно, завешенное белой занавеской. Она нашла впотьмах крыльцо, ступила на порог, потянула за скобу двери. Дверь открылась. В коридоре она увидела полоску света внизу, нащупала скобу. Ганна открыла дверь и увидела Параску, сидевшую у стола над тетрадями.

— Вот и я…

Узел выпал из ее рук.

Только утром стала приходить в себя. Будто сквозь туман, стала видеть, слышать окружающее.

Все тут было непривычно. И окна большие, светлые, и площадь широкая за окнами, и вид болота иной, чем в Куренях. И дом был такой большой, со столькими дверями и комнатами, что можно было только удивляться. Через весь дом от крыльца шел коридор, в котором по одну сторону желтели две двери, по другую — три. Две двери слева вели в две просторные комнаты, в которых стояли рядами черные с коричневыми боками столики для учеников, стояли на подставках черные, с беловатыми следами от мела доски. В одной из этих комнат был шкаф, полный книг и тетрадей; в другом на стене висела картина с какими-то зелеными и желтыми пятнами, с голубыми извилинами. Картина эта почему-то называлась картою. И как будто показывала землю нашу — Беларусь…

На другой стороне были еще три комнаты: в больших жили Параска и еще одна учительница — Галина Ивановна, худая, кудрявая, — видно, злая; между этими двумя комнатами располагалась узенькая кухня с печью…

Ганна едва управилась с теткой Агапой, что прибегала сюда пораньше каждое утро, истопить печи, — как и двор, и коридор, и комнаты начали наполняться детскими голосами.

Дети так шумели, что Галина Ивановна несколько раз выходила из своей комнаты и требовала, чтоб замолчали. Но голоса утихали ненадолго, только когда отзвенел звонок и учительницы с тетрадями и книжками закрылись в классах.

Так было весь день: дом то затихал, то полнился таким топотом и криком, что казалось, чудом держались стекла в рамах Ганне нравился этот гам, это кипенье, они веселили, бодрили ее. Когда начинались занятия и из-за дверей классов слышались только тихие голоса кого-либо из малышей или учительниц, ей хотелось детских криков, их веселости.

Среди этой непривычной жизни Ганне больше верилось, что вот и для нее начинается иная, неведомая, хорошая жизнь. Эта вера светилась в душе, когда, благодарная Параске, старательно мыла комнату, когда управлялась на кухне, когда с детьми вытирала столики, убирала после занятий…

Все же радость и веру чуть ли не все время омрачала тревога. Мыла ли пол, управлялась ли на кухне, слышала ли, как затихают голоса в коридоре и во дворе, тревожно поглядывала на площадь, прислушивалась к шагам. Все ожидала: прибежит Евхим…

Он прибежал на третий день. Под вечер, тяжелый, решительный, ввалился в Параскину комнату.

— Вам чего? — услышала Ганиа на кухне.

— Ганна у вас?

Ганна узнала: он. Дознался, нашел… Не удивилась: чтоб он, да не нашел, да отступился так, сразу!

— А вы кто? — спросила Параска.

— Человек я, муж ее, если не знаете!

— А-а! Теперь знаю. — Параска говорила удивительно спокойно — Вы, может, хотите, чтобы она вернулась к вам? — Не дала ему сказать, заявила решительно:

— Так я могу передать- она к вам не вернется!

— Вернется или нет — ето мое дело, — оборвал он ее.

Ганна могла б и не выходить. Но ей было неловко прятаться в укрытии, доставлять такие хлопоты одной Параске, скрываться за чужой спиной.

Странно: никакой тревоги, никакого страха не было, когда вошла в комнату Параски, явилась ему на глаза.

— За чем пожаловал? — сказала ему железным голосом.

— Кватеру поглядеть захотелось! — Он стоял среди комнаты, красный от ветра и гнева, в сапогах, в поддевке, с кнутом в руке. "На телеге приехал…" — мелькнуло у нее в голове.

— Кватеру женкину поглядеть захотелось! — повторил он, выделяя особенно «женкину».

— Погляди… — В ее голосе, во всей стати чувствовались издевка, пренебрежение…

— Вижу, богато живешь!

— Неплохо!

Он окинул глазами комнату, неприязненно глянул на. Параску, грузно переступил с ноги на ногу.

— Дак, может, пора уже кончить ету кумедию! — сказал вдруг мягче, сговорчиво.

— Дак я уже кончила.

Он пронизал ее взглядом:

— Ето ты твердо, насовсем?

— Хватит уже, испытала счастья!

— Ну, гляди! — в его голосе вновь послышалась угроза. — Чтоб не раскаялась!

— Ето уже моя беда! Только не беспокойся: не раскаюсь!

— Я пока — по-доброму! — Он, как и раньше, угрожал, но, чувствовала Ганна, сам не знал, что делать дальше, однако виду не подавал.

— А потом что? Заставите? — вступилась за Ганну Параска.

— Ето уже наше дело — что! — Евхим люто глянул на Параску. — Вам бы, барышня, лучше не совать носа сюда!

— Вы вломились в мою комнату, да еще смеете оскорблять меня?

— Не пугайте! А только не советую лезть в наше дело? — Он снова, уже настойчиво, глянул на Ганну: — Собирайся!

— Сейчас же побегу! Подожди! — Ганна хоть бы пошевелилась.

— Пока не поздно!

— Кончено все. Значит, поздно не будет!

— Ну, гляди ж! — грозно сказал он. Хотел уже идти, но задержался. Почему-то сообщил: — Степана батько выгнал.

Не появлялся еще?

— Нет…

— Появится, конечно. В Юровичах видели уже!..

Постоял, помолчал, вдруг обжег злобой и ненавистью: — Ну, гляди ж! Все равно — без меня тебе не жить! Знай!

Он стукнул дверью, грузно затопал в коридоре.

Люди хоронили мертвых, убивались в горе над ними; бедовали по любимым своим, женились на них; люди жали и молотили, завтракали и ужинали. К людям шли непривычные, неизведанные перемены, которые должны были сделать все таким, каким оно не было никогда. Люди жили, как и десять, и сто лет назад, и жили, как не жил еще никто никогда…