Изменить стиль страницы

Она вдруг призналась с сожалением:

— Злая была тогда на тебя. Не поверил! Другим поверил, а мне — дак нет!..

— Говорили ж люди…

— Говорили!.. И все-таки мы помирились бы, может, если б не мачеха. Очень ей добра Корчова захотелось! Родней Корчовой захотелось стать!..

— Я дак сразу как-то привыкнуть не мог, что ты пошла…

— Я и сама думала потом: как я согласилась! Как могла так сделать! Как могла!

— Не своя воля…

— А виновата, выходит, сама. — Она сказала твердо. — Сама виновата!

Самой и бедовать век!

4

Свет не без добрых людей. Слухи о Ганнином свидании с Василем очень быстро дошли до Глушаковой хаты. Первой прослышала Халимониха, принесла весть от кого-то из соседок, сразу же начала срамить, клясть Ганну. Вскоре узнал старик — слова не сказал, но глянул хориными глазами так, что внутри у Ганны заныло от страха.

Евхима не было. Он приехал с поля под вечер. Сразу, как только он въехал во двор, Халимониха бросилась к нему, но старый Глушак вернул ее со двора. Старик и Евхим направились с телегой к повети. Потом вернулись вдвоем на отцову половину. Когда они вошли, старик приказал Халимонихе, чтоб дала поесть, — Глушаки сели ужинать. Евхим, видно, тоже сел за стол; не сразу пошел на половину, где была, ждала беды Ганна.

Она догадывалась: Евхиму уже рассказали — знает обо всем. Сидит, молча жует, кипит злобой. Сквозь заколоченную дверь слышала: все молчат — хоть бы слово промолвили; все задыхаются от злобы, жаждут мщения. Ганна ждала с тревогой: что же это будет? Тревога гнала из хаты — убежать, избавиться! Но как ты убежишь и куда ты убежишь — мужняя жена!.. Бесполезно все. Все равно, рано или поздно — не миновать! Все равно… Чего ж она боится разве ж не знала, что так будет?.. До слуха дошло: тикают ходики — ровно, размеренно.

Завыла во дворе слепая собака. Тягуче, долго.

Вот начали подыматься. Евхим вышел. Сейчас сюда войдет. Открылись двери, твердо затопали сапоги, ближе, ближе.

Ганна сжалась.

Он стал рядом. Минуту молчал, только сопел сердито, тяжко. Но заговорил как бы спокойно:

— Опять снюхалась?..

— О чем ето ты? — будто не поняла Ганна.

— Не знаешь?

Глаза его пронизывали Ганну. Рот был искривлен злобой, ненавистью, яростью. "Зверь! — мелькнуло в голове Ганны. — Убьет!

Насмерть!.." Чувствовала себя слабой, беспомощной, но не выдавала слабости, старалась держаться так, чтоб не увидел, что она боится… Она и не боится! Пусть — что будет, то будет! Все равно — рано или поздно!..

Отметила про себя: за дверью свекруха не звякала посудой, липла, видно, к щелям, старик не подавал голоса: прислушивались, ждали…

— Не знаешь?

— Скажешь, может!..

Евхима взорвало:

— С-сука!

Не успела отшатнуться: Евхимов кулак ударил по челюсти — будто гиря. И ойкнуть не успела, как свалилась. Закрыла тблько лицо руками. Евхим яростно, изо всей силы, ударил сапогом — раз, другой: у нее перехватило дыхание.

"Убьет!.. Ну и пусть!.. Все равно!.."

Евхим и убил бы, может. Избивая, он не только не утолял злобу, а свирепел еще больше. Свирепел особенно потому, что потаскуха жена хоть бы голос подала, хоть бы застонала! Не только не просила пощады, а и боли не выдавала!

Охваченный злобой, Евхим не заметил, что дверь из сеней раскрылась и в ней появился Степан, которого держала, тянула назад Глушачиха:

— Степанко, не твое… Не вмешивайся…

Но Степан вырвался, бросился к Евхиму, хотел оттянуть от Ганны, только где там — Евхим толкнул так, что он полетел затылком к печи.

— Не лезь!!!

На помощь к Степану подскочил уже встревоженный старый Глушак, коршуном кинулся спереди на Евхима, ударил сына в грудь:

— Стой! Стой, говорю!!

— Тато, отойдите, — на мгновение остановился, прохрипел багровый Евхим, поводя дикими глазами, готовый броситься, кажется, на отца; но Глушак вновь ударил его, просипел злобно:

— Дурак! Балбес!

Не давая сыну опомниться, оттолкнул его. Уже когда Евхим, еще весь трясясь от неутоленной ярости, отошел, сел на лавку, Глушак сердито попрекнул, как маленького:

— Бей — да знай меру!

Полный обиды за себя и гнева, к Евхиму подступил Степан:

— Ето, ето… За ето знаешь что может быть!!

— Не суй носа!

— В другой раз в милицию заявлю! — закричал Степан. — Под суд пойдешь! В тюрьму!

— Не лезь! — вскипел Евхим, поднялся с лавки. — А нет — дак!..

Халимон глянул на Степана, на Евхима, приказал младшему:

— Иди отсюда! Не твое дело!

— Глушак повел взглядом: невестка уже стояла спиной ко всем — немного согнувшись, держась за бок. То и дело вздрагивала от какой-то внутренней боли, захлебывалась даже, но молчала. Евхим тоже молчал, еще возбужденный; неподвижные, в ярости глаза ничего, кажется, не видели. Старик чувствовал, что в любой момент он может броситься на Ганну снова.

Глушак вывел Евхима на свою половину…

Что-то в боку у Ганны резало так, что захватывало дыхание. Как косою резало бок. Боль была такая сильная, что терпеть, казалось, было невмочь. Но она терпела, успокаивала себя: ну вот — все самое страшное случилось. Дошло уже, дознался, отомстил… Нечего таиться — и бояться нечего!..

В соседней комнате старый Глушак, хоть видел, что Евхим слушать ничего не желает, не утерпел, упрекнул:

— Говорил я тебе, говорил, когда тебе жениться захотелось! Не туда шлешь, говорил! Не послушал!.. Умнее батька был! Батько ничего не смыслит! Батько — дурень!.. Дак вот, попробуй! Сам хотел етого!..

Помолчал, добавил поучительно:

— А только — учи осторожно! В меру! Если хочешь быть целым!..

Евхим ничего не ответил.

5

С этого дня у Глушаков снова вспыхнула война.

Не проходило дня, чтоб Евхим не ругал, не бил Ганну, остервенело, беспощадно. Как всегда, она переносила эти побои молча — только вишневые глаза горели упорным, недобрым огнем. Вместе работали Ганна и Евхим в хозяйстве, вместе сидели за столом, лежали в кровати, а были как бы отделены непреодолимой межой. Были как враги, скованнее одной цепью.

Теперь вечерами Евхим часто пропадал у Ларивона. Ганна тем временем в темноте ложилась спать, но сон не шел — с тягостной, неуемной тоскою как муки ждала она, когда затопают на крыльце его сапоги. Не один раз повторялось одно и то же: загодя знала, что будет, когда он, пьяный, угрюмый, притащится.

Евхим ощупью пробирался к кровати, грузно садился, сопел, стягивал сапоги. Сапоги не слушались, он злился, матюгался, стянув, с грохотом бросал наотмашь, залезал под одеяло.

Ганна чувствовала едкий, тошнотворный запах самогонки — теперь его обычный запах, слышала натужное, злое сопение, лежала неподвижно, притворялась, будто спит. Однако его это не только не сдерживало, а раздражало еще больше.

— Сука! — клял он. — Гадина! — В разные вечера слова были разные, но смысл их был обычно один. — И нашла кого!

Променяла на кого. На ету гниду!..

Она не отвечала ничего, не только потому, что он не любил, когда ему перечили. Не хотела, не могла виниться, оправдываться, не искала тропинки к примирению. Даже когда он, зверея от ее молчания, неподатливости, начинал бешено гнуть ее плечи, выкручивать руки, Ганна терпела боль, не просила пощады. Только подчас, когда терпения не хватало больше, грозилась, что пойдет в район жаловаться или уйдет.

— Ткнись только туда, в район! — сипел Евхим. — Только попробуй, дак увидишь!.. Попробуй уйти — на веревке приведу! Как суку поганую!.. — Не однажды, как бы уже твердо решив, грозился: — Убью! Зарежу, если что такое!.. Пусть арестуют, засудят, хоть на Соловки сошлют! Плевать! А все равно не жить тебе, если что такое!..

Видела, что не впустую болтает, что если придется, исполнит свою угрозу; то скрывала такой страх в себе, что даже лежать спокойно не могла рядом, то чувствовала легкость, бесстрашие: чего ей дрожать за такую жизнь, пусть она пропадет пропадом! Одно не менялось у Ганны: хоть знала, что не только ярость и злоба к ней живут в нем, ни на миг не пожалела Евхима, не сжалилась над его дурной любовью. Будто огнем выжгло в Ганниной душе сочувствие, жалость к нему.