Изменить стиль страницы

Старая кивала, соглашалась. Но как только стукнула, калитка, послышались на дворе размеренные, твердые шаги, Глушак почувствовал себя так, будто сейчас вынужден будет схватиться люто. Еще до того, как звякнула щеколда в сенях, знал: Миканор идет!

Миканор даже не ответил на приветствие. Впотьмах повесив шапку на гвоздь у дверей, сразу неприязненно бросил:

— Чего пришли?

— Просьба у меня… — Глушак говорил как можно смиренней. — За справедливостью, сказать, пришел…

Старая зажгла керосиновую лампу, и Миканор предстал перед Глушаком: в кортовом мятом пиджачке, обвисшем галифе, в запыленных, латаных сапогах; рябое, плосковатое лицо морщилось, глаза щурились — конечно же не от света.

Глушак ловил его взгляд: тот не сулил пощады. Еще до того, как Глушак кончил объяснять, Миканор отрезал:

— Справедливость, дядько, такая: сдайте все. До последнего фунта. Если подобру хочете! — В голосе его еще отчетливее зазвучала угроза, напомнил: — И не заставляйте, как летось, чтоб мы искали!

— Дак я ж разве против, Миканорко, чтоб выполнять! — Глушак почти умолял. — Дак много ж очень! Чтоб хоть сбавили немного! Чтоб под силу было!

— Дядько, сдавайте, и скорей! — пригрозил неприступно Миканор, вытерев лицо и руки, садясь за стол. Даметиха, подававшая миску с борщом, попробовала заступиться за гостя, что так просил, но Миканор сразу же приказал строго: — Мамо, не вмешивайтесь, куда не надо!

Миканор ел, не глядя на Глушака, не скрывая неприязни, недовольства тем, что он пришел, сидит; а Глушак, хоть чувствовал это, не уходил, со скромным, несчастным видом терпеливо ждал, не хотел терять надежды.

Было тихо. Глушак чувствовал, что самое лучшее пока — сидеть так и молчать. Молчала и Даметиха, боясь, может быть, рассердить сына. В тишине только слышался заливистый свист Даметика, спавшего на полатях. Долго молчали.

Глушак еще надеялся, что наступит удобная минута, когда можно будет начать снова. Просил только в мыслях бога, чтоб не принесло не вовремя кого-нибудь из соседей. И когда кто-то вошел во двор, услышал сразу. Человек шел быстро, решительно.

Звякнула щеколда, и в хате появился не кто другой — Евхим. Без шапки, с растрепанным чубом, с расстегнутым воротником, метнул на Миканора, на Глушака беспокойный взгляд. С одного взгляда увидел Глушак, что Евхим «сорвался». Сдерживаться, думать уже не сможет. Попрет напролом.

— Ето ты распорядился? — Голос Евхима заметно дрожал. Он достал из кармана бумажку, бросил на стол.

Миканор кончил есть, отставил миску, вытер ладонью губы. Спокойно посмотрел на бумажку, ш Евхима.

— Власть распорядилась.

— Ты знаешь, сколько у меня будет?

— Знаем.

— Знаешь! — Евхим едва сдерживал себя. — Дак если я все, что намолочу, отдам вам! Себе не оставивши! Не хватит на налог вам!

Миканор поковырял мизинцем в зубах.

— Хватит.

— Хватит! Ты все знаешь! — Евхим задыхался, глаза его горели, он готов был, казалось, кинуться на Миканора. Даметиха побледнела от страха.

Глушак встревоженно устремился к сыну, рассудительным, отцовским тоном попрекнул:

— Евхим!..

Тот — будто не слышал, жег глазами Миканора. Даметиха тоже спохватилась, бросилась к сыну:

— Миканорко!.. И — ты!.. Будь разумным!..

Миканор сильною рукой отстранил ее. Встал во весь рост, как часовой, на стене встала его тень. Заявил спокойно:

— Знаем! — Спокойно приказал: — Ты не ори тут!

Евхим мгновение не знал, что сказать. Было видно: душила злоба.

— Воли много взял себе! — Но этого было мало. От ярости, от бессилия затрясся, оттолкнул Глушака, ошалело, с визгом заорал: — Дак пусть оно гниет! Все равно!

На полатях вскочил, удивленно тараща глаза, Даметик.

— Вот как ты заговорил, кулацкая душа! — В Микано

ровом голосе тоже послышался гнев, угроза. — "Пусть гниет!" А ты знаешь, что — за злостный срыв государственных заготовок?

— Знаю! — Евхим не испугался. Не скрывал ненависти. — И ты знай: не последний раз видимся. Может, еще увидимся когда! Так что и у меня сила будет!

Миканор усмехнулся:

— Вряд ли!

— Не зарекайся!

Евхим стукнул в сенях дверью с такой силою, что лампа качнулась и зазвенела. Минуту все молчали. Миканор, неподвижный, не сводя глаз с дверей, глубоко засунул кулаки в карманы, сказал жестко — будто кому-то другому:

— Вот как еще разговаривает, сволочь! л Глушак терпеливо смолчал. Дал понять, что чувствует себя виноватым. Что не одобряет Евхима. Виновато, прося не брать близко к сердцу, отозвался:

— Сдурел совсем! Как разгорячится, сам не помнит, что говорит! Не глядит — свой ли, чужой, на отца, на мать не глядит! На меня дак сколько раз слепнем лез! Заслепит глаза и лезет! Не скажи против ничего! — Глушак заметил:

Даметиха жалостливо кивала. Снова взглянул на Миканора. — Ето, когда был маленьким, упал однажды в погреб.

С той поры все… Чуть заволнуется — шалеет. На меня, говорю, сколько раз слепнем лез! Дак ты не сердись, Миканорко! Не думай, что тут что особое!.. — Он взял со стола Евхимову бумажку, сложил. — Мы не против, чтоб выполнять. Только, говорю, нет возможности — чтоб все. Хоть жилы поперерви — не вытянешь! Не хватит!.. Если б скинули пудов каких пятнадцать?..

Миканор уже сидел у стола, но еще жестко смотрел на дверь. Не слышал, что говорил Глушак, не хотел и слышать.

"Вот дурень! — не мог простить старик Евхиму. — Приперся, зацепил, разъярил гада! Сам испортил все!.." Когда тащился тихой улицей домой, к злобе примешалась тревога:

не сообщил бы этот Рябой про Евхимову выходку в Юровичи! Беды не оберешься!..

На другое утро Глушак съездил в поле, привез еще воз снопов. Сбросил как попало. Ни за что ударил вилами коня.

Все было постыло, даже ненавистно: и конь, и сын, и снопы, и гумно. Свет не мил. Ни на минуту не забывалось, клокотало злобой, яростью: пятьдесят шесть пудов! На пригуменье плюнул, приказал Степану завести коня в хлев. Плюясь, проклиная в мыслях весь свет, побрел на улицу, улицей — на дорогу к цагельне, к гребле. Как был в поле — в рваной посконине, в штанах с дыркой, сквозь которую белело колено, в лаптях — двинулся в Олешники. Заранее почти уверен был, что напрасно идет, а шел. Не мог не идти, не попытаться…

За греблей видел: и в Олешниках все в поле или на гумнах. Всюду на полосах, на дорогах, на пригуменьях были видны возы. В селе было тихо и безлюдно. "Работают!

А ты — шляйся. Зря изводи золотое время! Черта с два оно золотое! Было золотое! Было, да сплыло, пропало!.. Дак пусть и ето пропадает! Пусть хоть все попропадает! Все — к черту!.."

В доме, где помещался сельсовет, в первой половине — на почте — вечно толпились люди: одни с газетами, с письмами, другие — этих больше — со всякими разговорами, с самокрутками; сейчас, слава богу, и за барьерчиком, где сидел начальник почты, никого не было. За дверями, в сельсовете, разговаривали; Глушак осторожно просунул голову в приоткрытые двери — был только Трофим, секретарь, и Гайлис — председатель сельсовета. Гайлис собирался куда-то уходить, собирал бумаги со стола, прятал в ящик.

— Ви за что? — глянул он на Глушака, аккуратно заперев ящик.

Когда Глушак объяснял, зачем пришел, глаза латыша, казалось, синели, как небо зимой; худое, сухощавое, желтовато-загорелое лицо было непроницаемо. Все дослушал спокойно, не шевельнулся даже. Спокойно и уравновешенно стал отчеканивать слово за словом:

— Ви не есть бедняк, и ви не имеете права на льготу.

Ви — кулак, эксплуататор, вот кто ви есть. — Слова Гайлиса били ровно, твердо. — И ми наложили на вас налог — как на кулака. Это сделано нами законно — согласно закону о сельскохозяйственном налоге. Ми не сделали никакое нарушение этот закон, и ви не имеете права требовать пересматривать ваш налог. — Он молчал, пока Глушак заново объяснял, о чем он просит; потом заговорил снова так же ровно и так же твердо: — Если ви хотите мирно жить с советской властью, то ви обязаны все виполнить — до одного грамма. Иначе — будете, согласно законов советской власти, иметь суд.