Изменить стиль страницы

В толпе зашептались: дескать, христиане не ведут себя так, как Фраимовы сынки, ишь устроили шабаш языческий, издеваются над добрыми людьми. Это ли не богохульство: вопли и пляски вокруг статуи Пресвятой Девы, только что освященной пастырями по установленным обрядам. Амбруаз Мопертюи был вне себя от гнева: эти смерды, отпрыски его проклятого сына и толстухи с Крайнего двора, выходит, осмелились ослушаться его приказа! Или они думают, что здесь, в лесах, принадлежащих ему, и никому другому, они у себя дома? Он повернулся к Камилле. И ее вид распалил его еще больше. Камилла не двинулась с места, но была готова сей же миг рвануться туда, на середину поляны, и тоже пуститься в пляс — уже и плечи ее дрожали. Она стояла вполоборота к деду, и он видел, как напряжены черты ее лица, устремленного к братьям, как разгорелись ее зеленые глаза, приоткрылись и увлажнились губы. Он угадывал, как отчаянно бьется ее сердце, как напружинились мышцы, как шумно и прерывисто она дышит. И наконец она сорвала мантилью и тряхнула головой, так что прическа рассыпалась. Амбруаза точно хлестнули по лицу, когда она сделала это быстрое, резкое движение. Камилла ускользала от него. Соблазн проник в ее душу, завладел ее телом и вот-вот отвратит ее от старика. Никогда не была она так похожа на Катрин. Такая же страстность, ненасытность, такая же горячность и дерзость и такая же, та же самая красота. Все, что он так старательно прятал от посторонних глаз, чего не ведала сама Камилла, вырвалось наружу, разом, прилюдно, а виной тому орава голодранцев, чада-погодки, которых наплодила эта жирная крольчиха, дочка нищих Версле, в своей грязной норе! Не в силах сдержаться, он пошел прямо к Камилле, распихивая людей локтями. Схватил ее за руку, грубо сжал и жестко сказал: «Ну, хватит. Пошли домой». Она даже не повернула головы, только дернула плечом, высвобождая руку. Амбруаз вцепился еще крепче и потянул. Камилле ничего не оставалось, как уступить, но взгляд, который она бросила на деда, был полон негодования и презрения. «Надень мантилью, слышишь!» — глухо приказал он, уводя ее. Вместо ответа она бросила мантилью на землю и придавила каблуком. «Дрянь! — процедил Амбруаз сквозь зубы. — Ну погоди, дома я тебе покажу!» «Дома показывать нечего, это здесь есть на что поглядеть!» — зло огрызнулась Камилла.

Камилла не просто отдалялась, она вздумала еще и бунтовать. Перечила деду без всякого страха, еще немного — и открыто пойдет против него. Понимая, что ссориться с Камиллой вот так, шепотом, посреди толпы, бесполезно и даже опасно, Амбруаз сорвал злость на стоявших поодаль пятерых священниках. И что они стоят как пни, чего ждут, почему не прекратят безобразие и не разгонят дикарей? Не выпуская руки Камиллы, он подошел к ним и крикнул: «Какого черта вы ничего не делаете? Эти бездельники будут трястись и выть в священном месте, а вы и слова не скажете! Да поглядите на них, это же сатанинское отродье, а вам хоть бы хны! Доколе, разрази меня Господь, можно терпеть это непотребство!» Священники сурово смотрели на него, а ребятишки из хора, которые не переставали изумляться, прямо-таки разинули рты. Взбешенный Амбруаз Мопертюи безотчетно изрыгнул два богохульных ругательства подряд, одно другого хлеще. Наконец отец Монен, тот, что читал проповедь, произнес: «Если кто-то здесь и грешит, то не эти юноши, а вы, сударь. Вы грубой бранью оскорбляете имя Господа перед его служителями. Что же до них, то я не вижу ничего дурного в том, что они явились излить свое благочестие в пении, как бы бесхитростно оно ни было. И не усматриваю никакого злого умысла в их рвении, даже если оно несколько чрезмерно. В них чувствуется веселие духа, а это редкая добродетель. К тому же, что еще большая редкость, они знают Священное писание. Вот вы, сударь, смогли бы вы, как этот паренек, читать наизусть Откровение Иоанна Богослова?» Остальные пастыри были не столь благосклонны к братьям, считая их варварские выходки неподобающими, но теперь, когда Мопертюи-дед обрушил на их головы потоки брани и уничтожающе глядел на них с перекошенным от злобы лицом, готовы были согласиться с мнением собрата. Как раз в это время оглушительный звук трубы Бешеного Симона и неистовство оркестра пошли на убыль: труба запела глуше, ритм унялся. Это лишь подстегнуло любопытство зрителей — что нового сделают братья после передышки. И в самом деле, они перешли на светлый, безмятежный лад, Блез-Урод запел своим волшебным голосом Литании Непорочной Деве Марии. И снова толпа замерла, но не от изумления, как до этого, а от восторга. Голос Блеза лился так вольно, словно порхал в раскаленном воздухе, купался в солнечном свете, волнами раскатывался в поднебесье. «…Матерь света, Матерь жизни, Кладезь любви и надежды, Милосердная Дева…» Он пел, легонько раскачиваясь, а братья чуть слышно подыгрывали ему. «…Благодатная Дева, Пресвятая, Смиренная, Пречистая, Непорочная, Служанка Слова и Помысла Божьего…» Горестные нотки прозвучали в голосе Блеза — уж он-то знал, что значит верно служить Слову, он, несчастный калека, чьи безобразные уста были вратами, через которые лились и лились слова, глубинный смысл которых подчас оставался неясным ему самому.

«Дева мольбы, Дева скорби, Дева радости, Обновление мира, Дщерь Сионская…» Перст Ангела Таинства, приложенный к его губам, не только рассек огненным лезвием живую плоть, но и оставил в глубине зажившей раны частицу животворного небесного пламени, трепетавшего в его сердце и на устах. «…Царица Поднебесная, Повелительница ангелов, Владычица пророков, Госпожа патриархов…» Слезы умиления дрожали в его голосе, легко бравшем самые высокие ноты. Братья тихо подыгрывали ему. Эдме и Рен переполняло чувство восторженной радости. Толпа онемела. А старый Мопертюи задыхался от ненависти.

Амбруаз Мопертюи ушел, силой утащив Камиллу, за ними последовал Марсо, остальные же разошлись еще не скоро и, покидая поляну Буковой Богоматери, уносили в сердце радость. Даже те, кто поначалу неодобрительно отнесся к шумному появлению девяти братьев, теперь смягчились. Пение Блеза-Урода было так прекрасно, так задушевно, что у слушателей исчезли и неприязнь, и предубеждение. Тем более что и священнослужители, в том числе кюре местного прихода, всегда смотревший на лесорубов с подозрением и считавший их полуязычниками, в конце концов подошли к братьям Мопертюи и высказали свое одобрение. После признания со стороны тех, кто был вправе осудить братьев, ощущение надвигавшегося скандала превратилось в чувство радости и гордости.

Сами же братья остались так же безразличны к этим похвалам, как и к ярости их хозяина. Они выполнили задуманное, пропели, как было у них в обычае, хвалу Мадонне, выказали свое рвение в служении Ей, свою простую веру, светлую убежденность в незримом присутствии ангелов, — веру, к которой примешивалась любовь к земле, культ леса. И в этот раз их восторженный пыл был так велик, что захватил сердца всех, кто видел его проявление. Так что, когда отец Монен выразил Блезу-Уроду восхищение его знанием Священного писания и на редкость чистым голосом, тот возразил: «Я не заслуживаю никаких похвал. Это говорю и пою не я, а пчелы. Мой рот — их обитель, они спят в моем сердце и согревают его своими светлыми, золотыми грезами, пронизанными смехом ангелов. Их легкие и нежные тельца — искры ангельского смеха. И их не отпугивает мой уродливый, кривящийся рот, вызывающий у людей брезгливость и насмешки. Мое уродство их не гонит, напротив, они его смягчают, делают почти отрадным и утешают меня.

Ни ненависть, ни зависть, ни обида, ни горечь мне не ведомы. Не знаю я печали и уныния. Я счастлив. Да-да, я, последыш, отмеченный изъяном, счастливее многих, ибо взыскан великою радостью, которую в меня вселяет красота мира, благость каждого дня, величие земли и бесконечное умиление перед Господом». «Твои слова меня смущают, в смирении твоем сквозит гордыня!» — сказал на это священник, с удивлением выслушавший подобные слова из уст простого хуторянина, самоуверенность которого его страшила. Но Блез тихо рассмеялся и продолжал: «Все, что звучит в моих речах, — лишь отражение восторга и веселия, ниспосланных мне как благодать. И гордиться мне нечем, кроме любви к Богу, Божьему миру и моим близким. Все притязания мои лишь в том, чтобы любить. Любовь, и более ничего, но такая, на какую я сам по себе был бы неспособен. Мне послан дар, Дева Мария передала мне его через своего Архангела, Ангела Благой Вести. И это не гордыня, это благодарность». «Сознаешь ли ты, что говоришь?» — спросил святой отец. «Если бы я сознавал все, что говорю, то не смог бы вымолвить ни слова, просто не нашел бы слов, чтобы выразить это знание. Не зря же говорят лишь люди, ибо что-то трепещет, мерцает в глубине их плоти, ворочается в их сердце, что-то, что они чувствуют, но не понимают. И вот они говорят, нанизывают слова бесконечной цепочкой, пытаясь уловить это непостижимое, ускользающее от них нечто. Ангелы же не говорят, а если обращаются к людям, то речь их кратка, и не нужны им слова, в них обитает свет, они — сама ясность, в них все прозрачно. Даже имен у них нет, когда же спрашивают, каково их название, в ответе нет имени, ибо все они именуются одинаково — Чудо. Что до меня, то я должен прибегать к словам, они — ступени, по которым я шагаю. Если бы я сознавал все, о чем говорю, то не смог бы и жить, а умер бы от переизбытка благодати и света. И, подобно тому как я люблю сильнее, чем был бы способен любить сам, размышляю лучше, чем сумел бы сам, я выговариваю больше, чем то, что мог бы высказать сам. Слова приходят свыше и изливаются через меня». — «А твои братья?» — «Каждый из нас получил свою частицу света, отблеск, лишь отблеск его, но зато живой». — «Но и свою частицу буйства!» — вмешался приходский кюре, которому были известны кое-какие выходки Утренних братьев. «И буйства тоже, — спокойно согласился Блез-Урод. — Но в нем нет злобы, оно не несет вреда. Пусть буйство, но не ярость. Разве в любой красоте нет безумия, в любой радости — неистовства, в любви — страсти? Взять даже нежность — что она, как не порыв, не трепет и не пламя, да, обжигающее пламя! Свет — это сила, ветер — буйный натиск, вихрь! А взгляните на солнце нынешнего дня — дня Успения, 15 августа, — как нещадно палит оно землю! Все в мире — жар. А плач новорожденного младенца? Все начинается с крика, все рассекает возглас. Сотворение мира началось с возгласа, пронзившего хаос, с вселенского шума, и так же завершится его существование. Мы с братьями живем в мире, близком к тому изначальному возгласу. И к гласу последнему. Живем среди деревьев, на скудной, бедной земле, на гребнях, врезающихся прямо в небо, которое мечет нам в лицо дожди и грозы, снег и солнечные лучи, град, молнии и ветер. Этим пропитаны наши тела, дышит наша кожа, наполнены наши сердца. И это веселит нам душу. Такими уж мы созданы, мы таковы, как есть, и ничто нас не изменит. Мы так и будем жить в лоне первозданного мира, и вечно пребудет в нас вошедшая в плоть и кровь любовь к земле, к деревьям, глубоко проникшая в сердца безудержная радость и вера. Так есть, и так будет. В каждом из нас — частица света, в старших — сила и буйство, в младших — грезы и песни». — «А как же Амбруаз Мопертюи? Ведь он, я полагаю, ваш дед?» — «Он наш хозяин. Он отрекся от сына, а значит, и от нас. Порвал все связи с ближними». — «А с Богом?» — «Об этом не мне судить».