Уже потом он заметил, что в классе тишина, такая тишина, какой не бывает даже во время экзаменов, так что он отчетливо слышал собственный голос, и вдруг обнаружил, что урок идет совсем не по намеченному плану. Он почему-то снова рассказывал детям историю Хануки, которую они за последнюю неделю, должно быть, успели выучить наизусть, но тем не менее слушали, боясь пропустить хоть одно слово. Он говорил о том, как евреи-ассимиляторы призвали на помощь наместника Антиоха, чтобы заставить народ забыть устаревшие обычаи и принять новые, общечеловеческие ценности, о том, как строили стадионы и бассейны, чтобы ощутить свою причастность к новой культуре, как издевались над упрямыми, нелепо одетыми религиозными евреями, как при попустительстве назначенных из политических соображений первосвященников отдали чужеземцам на осквернение Храм, о том, как удалившийся в деревню Матитьягу, который и сам мог быть первосвященником, но, конечно, не при этой власти, не побоялся поднять руку на еврея, попирающего законы Торы, и так был подан знак к восстанию, и кучка религиозных фанатиков-террористов, как их назвали бы сегодня, очистила Храм и Иерусалим от предавшей свой народ элиты. Он вроде бы не сказал ничего нового, но дети слушали, как не слушали еще никогда, уже прозвенел звонок, уже следующий учитель заглянул в класс, но на него замахали руками, чтобы не мешал, и он остался ждать в коридоре.

— Это было в те дни, но в это время, — закончил Яаков и оглядел класс.

Было по-прежнему тихо, только Эфраим беззвучно всхлипывал, уронив голову на стол, и Яаков вдруг понял, отчего так поразил его взгляд мальчика в самом начале урока. Так, печально, устало и в то же время насмешливо, смотрел в объектив телекамеры Барух Лернер за несколько минут до смерти.

Он думал, что уже на следующий день его арестуют или, по крайней мере, выгонят с работы, но прошло почти две недели, жизнь продолжалась по-прежнему, и Яаков убедился в очередной раз, что Шимон не прав, и здесь, все-таки, не Россия.

Он настолько пришел в себя, что даже отправился на свадьбу одного из дальних родственников, куда, вообще-то, идти не собирался, но теперь решил, что не пойти неудобно, тем более, что Мария тоже собиралась там быть — она училась в колледже вместе с невестой.

Ярко освещенный зал, женщины в нарядных платьях и шляпках, мальчики из ешивы, столпившиеся вокруг жениха, мать жениха и мать невесты с зажженными свечами в руках, сама невеста в белом платье с кринолином, — это было так привычно, как будто все осталось по-старому, и по-прежнему в горах Иудеи и на улицах Иерусалима слышался голос жениха и голос невесты, а события последних месяцев были просто ночным кошмаром. Яаков поискал глазами Марию. Она стояла недалеко от невесты, среди женщин, и, увидев его, помахала ему рукой.

Впервые с тех пор, как он был еще ребенком, Яаков сидел не в мужской половине зала, а в центре, где были отведены места для семейных пар. Мария, в темнозеленом бархатном платье, с новой прической — волосы были зачесаны кверху и заколоты на затылке в узел — казалась старше своих лет и уже не выглядела, как обычно, девочкой-старшеклассницей, а, скорее, напоминала сидевших за соседними столиками молодых женщин.

— Тебе нравится мое платье. — спросила она и отодвинулась, чтобы Яаков мог лучше разглядеть.

— Больше, чем ты думаешь, — ответил он, придвинул свой стул поближе и осторожно коснулся ее руки под столом. — Послушай, Мария. У меня завтра только два урока.

Она поняла.

— Хорошо, встретимся в одиннадцать возле Машбира. Оттуда совсем близко, — и добавила с усмешкой: — Если, конечно, до завтра не закроют рабанут.

Это все-таки была Мария. Без политики она не могла.

На втором уроке он, как нетерпеливый школьник, время от времени поглядывал в окно и делал вид, что поправляет рукав свитера, чтобы ученики не заметили, что он смотрит на часы. Правда, времени у него было еще сколько угодно, потому что урок заканчивался в десять, а ехать до Машбира — от силы минут двадцать-двадцать пять. Он решил, что выйдет на одну остановку раньше и по дороге заглянет в ювелирный магазин, хотя Мария, конечно, захочет кольцо выбрать сама.

Наконец, прозвенел звонок, и Яаков поспешил в учительскую, за курткой. Учительская была как раз напротив. Когда он вошел, ему навстречу поднялись двое в серых костюмах, без кипы, и даже стрижка у них была одинаковая.

— Вы Яаков Шерман.

Они пришли за ним. С опозданием на две недели, но пришли.

С окна капало, и на полу уже образовалась небольшая лужица, медленно расползавшаяся по сторонам. Яаков отодвинул свой матрац подальше от окна, а заодно и от стены. Когда-то, в детстве, он любил спать у стенки и ночью касаться рукой прохладной шероховатой поверхности. Но караван, конечно, не отапливался, и отсыревшие стены были просто ледяными. Прежде, чем залезть в спальный мешок, Яаков натягивал на себя все, что только возможно, даже куртку, но согреться все равно не мог.

Марию он больше не видел ни разу, и даже не знал, где она и что с ней. Свидания полагались раз в три месяца, к нему приезжали родители, иногда — одна из сестер, но Мария формально даже не была его невестой, и он не мог вызвать ее на свидание. Первое время от нее приходили письма, потом вдруг писем не стало, и Яаков так и не понял, что случилось — то ли она перестала писать, то ли по какой-то причине писем ему больше не передавали. На свиданиях спрашивать о Марии он не решался, потому что знал, что комната прослушивается, и не хотел упоминать ее имя лишний раз. Он, конечно, не верил, что она боится, ведь она всегда бредила узниками Сиона, — так она называла политических заключенных — не пропускала ни одной демонстрации возле Миграш Ха-Русим и вела по этому поводу бесконечные телефонные переговоры. Но все это было до переворота, а с тех пор демонстрации прекратились, аресты стали привычным делом, и Яаков знал, что больше некому поднимать вокруг арестованных ажиотаж. Мария стала старше, романтика была теперь сопряжена со смертельной опасностью, ее семья и так пережила достаточно, и Яаков считал, что он не вправе вмешиваться в ее жизнь. Если Мария не смогла или не захотела его ждать, в конце концов, это ее право. Конечно, могли быть и другие причины. Но об этом он предпочитал не думать.

В соседней комнате кто-то заворочался на матраце, потом с шумом спустил ноги на пол. Яаков высвободил голову из спального мешка. Видимо, сегодня ему уже не заснуть, да и нет смысла засыпать, чтобы тебя подняли через час. В проходе появился старик Эзра. Он шел медленно, припадая на левую ногу, и было слышно, как скрипит жестяной пол каравана. Длинный скрип. Короткий. Снова длинный. Казалось, это никогда не кончится. Наконец, Эзра доковылял до туалета, но дверь за собой не закрыл, и теперь она хлопала на ветру. Менаше приподнялся на матраце и огляделся, но тут же снова укрылся с головой спальным мешком.

Дани тоже проснулся и обвел комнату страдальческим взглядом. Он спал у противоположной стены, и дверь хлопала прямо у него над ухом.

— Что же это такое, ведь тут не дом престарелых: Он-то весь день просидит на своем матраце, а нам вот-вот вставать на работу.

Отвечать не хотелось, и Яаков притворился, что спит. Насчет Эзры Дани начал возникать чуть ли не в первый день своего появления в караване. Некоторое время он с недоумением прислушивался к монотонному бормотанию старика, потом заметил:

— Он же не в порядке, что он здесь делает. Почему вы не потребуете, чтобы его освидетельствовал психиатр и направил в больницу.

Дани не успел договорить, как с другого конца комнаты со сжатыми кулаками к нему метнулся Зеэв.

— Заткнись, ты, левый подонок. Тебя самого надо отправить в сумасшедший дом.

Как и всегда, когда Зеэв волновался, акцент у него усиливался, а слова вылетали одно за другим.

— Я в Минске отвечал за еврейскую самооборону, и там мне встречались и не такие, как ты.

Дани пожал плечами и отступил назад. Господин Леви, банковский служащий, который ухитрился и здесь сохранить респектабельность, так что к нему, единственному из всех, обращались по фамилии, удивленно посмотрел на вскочившего было с места Яакова.