Колонна достигла Хеврона около 12 часов дня. Был ноябрь, но день выдался солнечный, и сотни арабов толпились на крышах в предвкушении увлекательного зрелища. Демонстрантов, как и следовало ожидать, никаких не было, и спецподразделения, в сопровождении целой армии журналистов, уже подошли к Бейт-Хадассе, где собрались все евреи Хеврона, но тут раздались выстрелы в воздух. У самых ворот Бейт-Хадассы, на каменных ступеньках, ведущих в боковое здание, Бейт-Хасон, стояли пятнадцать-двадцать мальчиков из каховской ешивы, некоторые из них сжимали в руках неизвестно как уцелевшие после многочисленных обысков автоматы узи. Один из мальчиков, высокий, в черной вязаной кипе, с пробивающейся каштановой бородкой — его еще потом показывали по телевизору — кричал в мегафон, что они пришли защищать хевронскую общину, но еврейской крови проливать не хотят и поэтому стреляют в воздух в знак предупреждения. Бедные мальчики, они даже не успели еще раз вскинуть свои узи, на них тут же навалились десятки прошедших спецподготовку мускулистых парней, и через несколько минут все было кончено. Поселенцев погрузили в тендеры и отправили обновлять лагерь Нецарим-2, названный так чуть позже, когда в доставленные из Димоны караваны привезли жителей Нецарим, а «террористов», то есть этих мальчиков из Каха, поместили в военную тюрьму.

В армии никто из мальчиков не служил — их не брали, как неблагонадежных, — но судил их военный суд и всем, даже несовершеннолетним, был вынесен смертный приговор. Заодно с ними были осуждены и несколько руководителей Каха, в том числе и Барух Лернер, которые, хотя непосредственного участия в этой безумной попытке противостоять спецотрядам левых и не принимали, тем не менее, как было объявлено, несли за нее ответственность. Барух Лернер, если бы даже и захотел, присутствовать в Бейт-Хадассе не мог, ему запрещено было появляться в Хевроне, но какое это имело значение, все понимали, что приговоры были заготовлены еще до начала суда.

Рав Лау — он тогда еще был главным раввином — попытался было заикнуться, что нельзя казнить евреев, но его быстро поставили на место, хотя все же позволили навестить осужденных накануне расстрела.

Все транслировалось по телевидению, и в тот вечер они сидели в подвальчике у Шимона, Яаков на табуретке, а Мария — на продавленном диване, заваленном газетами. Газеты она отодвинула в сторону, чтобы освободить себе место, и время от времени газетные листы, шурша, соскальзывали на пол. Яаков отчетливо слышал, как они шуршат, потому что в комнате все молчали. Шимон, стоя у открытого окна, курил одну сигарету за другой, стряхивая пепел в стакан с остатками чая. Ровно в восемь он включил телевизор.

Яаков до последней минуты надеялся, что этого не произойдет, что смертную казнь заменят пожизненным заключением, но на экране уже маячил дворик в Миграш Ха-Русим, и видно было, как выводят осужденных, одного за другим, со скованными руками и в порванных рубашках — похоже, они были в той же одежде, что и во время ареста. Смертники запели хатикву, на этом трансляция прервалась, дальше показывали какую-то женскую делегацию из Восточной Европы, и Шимон резко выдернул вилку из розетки. Мария все так же сидела на диване, сцепив руки, и молчала. Яаков поднялся с места и зажег свет.

— Как они могли на такое пойти, — проговорил он, — в самом центре Иерусалима, и с прямой трансляцией…

— Они уже ничего не боятся, — ответил Шимон, и Яаков подумал, что вот сейчас он скажет: — Помнишь, ведь я предупреждал.

Но Шимон ничего не сказал.

На следующий день, стоя перед облупившейся дверью квартиры в респектабельном квартале Байт-Ва-ган, где, как ни странно, жила семья Лернера, Яаков мучительно раздумывал, что же он скажет мальчику, в 12 лет оставшемуся без отца, но так и не нашел нужных слов. Звонок не работал, и Яаков собрался было постучать, но в это время молодая женщина в джинсовом берете появилась на лестничной площадке и толкнула дверь, дверь оказалась открытой, и Яаков вошел в квартиру вслед за женщиной. В салоне царил полный разгром, вся мебель была сдвинута в угол, на полу валялись бумаги и старые газеты. Следы обыска, догадался Яаков, и, оглянувшись на дверь, понял, почему она не закрывалась — замок был выломан.

Он простоял в растерянности несколько минут, не зная, что делать дальше, но тут кто-то потянул его за штанину. Яаков обернулся. Перед ним стояла девочка лет трех-четырех, и было достаточно одного взгляда, чтобы понять, чья это дочка. Волнистые русые волосы, широко расставленные серые глаза, длинные загнутые кверху ресницы — короче, это была уменьшенная копия Баруха Лернера, не хватало только очков и бороды. В руках девочка держала Барби, как две капли воды похожую на ту, что Мария когда-то покупала в подарок племяннице, только эта Барби была одета в пышное, со шлейфом, платье невесты. Платье было измято и испачкано, верхняя юбка порвалась и свисала клочьями.

— Почини мне, — сказала девочка, протягивая Яакову куклу. Он присел на корточки и увидел, что у куклы была отломана рука, и пустой кисейный рукав болтался, как у инвалида.

— На, — девочка подала ему отломанную руку и уселась рядом, на полу, — почини мне, а то мама не может.

Яакову представилось, как полицейский, расшвыривая вещи во все стороны, наступает тяжелым ботинком на куклу в белоснежном платье. А может, это была просто игра воображения. Спрашивать он не стал. Пока Яаков возился с куклой, девочка куда-то убежала. Так он и вошел в комнату, где сидела вдова, держа в руках куклу в свадебном наряде.

Вдова Баруха, молодая еще женщина с изможденным лицом, сидела в глубине комнаты на диванной подушке. Две девочки, лет семи-восьми, притихшие и серьезные, сидели рядом. Вокруг толпились люди, Яаков никого здесь не знал.

— Я учитель Эфраима, — он подошел поближе, и вдова подняла на него глаза.

— Спасибо, что пришли, — сказала она, — теперь многие боятся.

Уже знакомая Яакову девочка, хозяйка Барби, вбежала в комнату и потянула мать за юбку.

— Вставай, мама, ну, вставай, пойдем.

Пожилая женщина в парике, наверное, родственница, отвела девочку в сторону.

— Ты же видишь, Хадасса, мама занята.

Яаков отдал девочке куклу и вышел в другую комнату, где сидели мужчины.

Эфраим не плакал, он выглядел спокойным и каким-то отрешенным. За эти дни он как будто повзрослел на несколько лет, Яакову даже показалось, что мальчик стал выше ростом. Несколько одноклассников Эфраима тоже были тут и, увидев Яакова, подвинулись, чтобы освободить место учителю. Яаков опустился на пол рядом с Эфраимом и вспомнил, что так и не решил, что ему сказать, но Эфраим заговорил первым.

— Мой папа был герой.

— Да, конечно, — подтвердил Яаков с облегчением, — герой Израиля. Настанет время, и это признают все. И ты дождешься этого времени, у тебя вся жизнь впереди.

Некоторое время они молчали, потом снова заговорил Эфраим.

— Я все видел вчера, — сказал он, — но они ведь показывали не до конца. Я уверен, что у папы было еще несколько минут. Яаков опустил глаза и почувствовал, как гнетущее молчание нависает в комнате.

— Он, конечно, успел прочитать «Шма», — Эфраим говорил ровным голосом, и Яакову показалось, что они поменялись ролями и сейчас он был учеником, а этот мальчик, состарившийся за одну ночь, — учителем.

Эфраим вернулся в школу за несколько дней до Хануки. Войдя в класс, Яаков заметил, что он снова сидит на прежнем месте у окна и подумал, что надо подойти к нему, но уже пора было начинать урок.

— Мы поговорим сегодня о законах Хануки, — начал Яаков и встретился взглядом с Эфраимом. Мальчик смотрел на него пристально, и Яаков, как загипнотизированный, не мог отвести глаз в сторону.

— Ты сказал, что мой отец — герой Израиля, — как будто говорил этот взгляд, — но это у нас дома, а здесь в классе ты ничего не скажешь, побоишься сказать, сделаешь вид, что все осталось по-прежнему, и евреев не убивают за преданность Торе, как это было во времена Антиоха…

Но, в конце концов, Яаков был на уроке, а не на политическом собрании, он не мог подвергать опасности ни себя, ни, тем более, учеников, и так уже Шуламит Адмони требовала закрыть национально-религиозные школы, нельзя в такое время позволить себе совсем потерять голову. Яаков отошел подальше, к доске, и начал урок.