Затягивая на рубашке кретинский галстук, почему-то им было велено явиться непременно в белой рубашке и при галстуке, Саша вспомнил, как растерялся, когда Надя вдруг попросила его достать ей летние джинсы.
«Неужели знает, что шью? — удивился он. — Но откуда?» «Если не можешь, сразу скажи, — не укрылось от Нади его замешательство, — куплю у спекулянтов. Сволочи, сами шьют, а выдают за фирменные! И ведь так наловчились, не отличишь!»
Саша хотел немедленно сознаться, что он как раз такая наловчившаяся сволочь. Он всегда предпочитал говорить правду. Сказать правду бывает трудно. Зато потом легко. Ложь можно сравнить со зданием, которое приходится вести ввысь, нижние этажи рушатся под тяжестью верхних, приходится всё время держать глаза на потолке, но тем не менее обвал всегда застаёт врасплох. Саша не видел смысла делать тайну из шитья, но Надины глаза блистали праведным гневом, момент был не очень подходящим. Да, наверное, она бы и не поверила. «Какого цвета?» — спросил Саша. «Даже цвет можно выбрать?» — с подозрением посмотрела на него Надя. Саша улыбнулся. Теперь надо было доказать, что он не фарцовщик.
Надо думать, Надю, как и остальных, раздражало, что джинсы нельзя пойти и купить в магазине, что каким-то проходимцам (ещё пойди найди их!) надо платить за них непомерную цену, что она вынуждена говорить об этом с человеком, с которым, как надеялся Саша, ей было приятнее вести иные разговоры. «Ну, скажем, бежевые», — недовольно произнесла Надя.
Саша недавно по случаю приобрёл в комиссионном магазине десятиметровый отрез итальянского хлопчатобумажного материала, который при желании можно было считать бежевым. Точнее в комиссионном-то, конечно, ничего подходящего не было, к тому же его закрывали на обед. От приёмщицы, ругаясь, вышла женщина. Она не хотела ждать час, желала немедленно сдать этот самый отрез. Приёмщице было плевать. «Сколько хотите?» — быстро спросил Саша. Женщина просила недорого. Приёмщица зря кобенилась. Саша тут же отсчитал деньги. Но так редко везло.
«А… какой размер, рост?» Саша подумал, что хорошо бы обмерить Надю, опять пожалел, что не сознался ей, что шьёт. «Вообще-то я нашу сорок шестой…» Саша скользнул взглядом по её бёдрам. Надя льстила себе. Ей был в самый раз сорок восьмой.
«Хорошо, — сказал Саша, — на следующей неделе». «Сколько они возьмут?» — спросила Надя. «Ну, я думаю… — по тому, как застыла улыбка на её лице, Саша понял, что вопрос ей далеко не безразличен. Да и кому он безразличен? — Я думаю, это будет мой подарок тебе, — засмеялся Саша, — в конце концов, могу я сделать тебе подарок по случаю окончания школы?» — «Подарок?» — Надя растерялась, потом от полноты чувств поцеловала его в щёку. Настроение у неё сразу улучшилось.
Саша подумал, хорошо бы ему и надеть их на неё, но прогнал эту мысль. Надя этого не заслуживала. Слишком много было в ней человеческого. Слишком давно они знали друг друга и во всё старались вкладывать истинное содержание. Единственно возможным истинным содержанием в данном случае могла быть любовь. Саша не хотел обманывать себя и Надю. Любви не было. Была взаимная симпатия, не больше. Но умышленно сдерживать себя, изображать эдакого брата — в этом было что-то ущербное, скопцовское.
Помнится, как-то у них был об этом разговор с Костей. «Мы упустили момент, — сказал тогда Костя, — утратили стратегическую инициативу. Но ничего. Всё движется по кругу. Она смышлёная девочка, из ранних. Сама выберет. Если, конечно, захочет».
«Сама выберет», — подумал Саша, прощаясь во дворе с Надей, чтобы через час встретиться с ней на выпускном вечере.
…Костя сдал последний экзамен одним из первых. Весь день ему мучительно было нечего делать. С Сашей он разминулся. Во всяком случае, когда Костя вышел из класса, Саша ещё не приходил на экзамен. Надя, наверное, пошла в парикмахерскую делать причёску. Костю, правда, звали с собой Тарасенков и Зотов, но он отказался. Они шли пить. Костя не видел смысла в том, чтобы напиться до выпускного вечера. Ему хотелось сохранить в памяти этот день, а как сохранишь, если пьян? К тому же вино не всегда хорошо действовало на Костю. Иной раз мысли оставались совершенно ясными, лицо же почему-то горело, глаза воспалялись. Все видели, что Костя пьян, и он видел, что все видят и презирают его. Он являл собой карикатуру на глупого подростка, дорвавшегося до вина. «Хорош я буду на выпускном, — подумал Костя, — с рожей, как факел, с кроличьими глазами…»
Утром, сразу после последнего экзамена, Костя был бодр, жизнь казалась заманчивой, полной надежд. Но вскоре его охватила глубокая грусть. Она не являлась следствием каких-то чрезвычайных причин. Просто Костя был сентиментален, хоть и старался этого не показывать. Жизнь его каждодневно как бы распадалась на десятки маленьких жизней, в каждой из которых заключались рождение, расцвет, угасание и смерть какого-нибудь чувства, мысли, идеи. Это несказанно обогащало существование и в то же время делало его хрупким, призрачным. Что-то постоянно рушилось со звоном, но на стеклянных развалинах немедленно возникал новый хрустальный побег.
Вероятно, то было никчёмное утончение. За слишком пристальным вниманием к частностям теряется суть. От пристального внимания к частностям можно сойти с ума. Утончение вело к размягчению, неготовности решительно и жёстко противостоять насилию. Костя искренне мучился этим. Когда на глазах у него начинали драться, кто-то кого-то оскорблял в троллейбусе или вдруг кто-то падал на улице, то ли пьяный, то ли больной, первым Костиным желанием было убежать, отвернуться, чтобы не видеть. Он завидовал Саше Тимофееву. Тот так же естественно противостоял насилию, как дышал. Костя ненавидел насилие не меньше, однако мужества противостоять недоставало.
Он вспомнил, как однажды на уроке физкультуры преподаватель велел им делать какое-то упражнение у шведской стенки. Косте казалось, у него получается очень хорошо, тем более что физкультурник остановился рядом и долго смотрел на него. «Ты гибкий, Баранов, — сказал физкультурник, — но не сильный». И пошёл прочь. Услышать такое, конечно, было обидно, но Костя чувствовал и другое: гибкость и есть его сила.
Он вспомнил, как совсем давно, когда к их дому ещё не были пристроены новые корпуса и еврейское кладбище каменно топорщилось под окнами, тогдашний дворовый вождь Толян Казачкин вдруг злобно вылупился на Костю: «Чего ты с нами ходишь, Баран?» Странным этим вопросом он как бы отделил Костю от остальных, поставил на край невидимой пропасти. «А… что?» — растерялся Костя. «Ты какой-то… — брезгливо поморщился Толян, — вот мы пойдём прорываться в кино через чёрный ход, полезем в подвалы на склады, ты же с нами не пойдёшь?» — «Почему? Я… пойду…» — пробормотал Костя. «Да?» — пристально посмотрел на него Толян. К счастью, он тогда забыл про Костю.
Сейчас Толян сидел в тюрьме.
Не оставил без внимания это свойство Костиной натуры и Вася.
Помнится, однажды они сидели на кухне. Кипел чайник, окно запотело. Отец где-то задерживался.
Мать кивнула Васе, даже не пригласила в комнату. Она относилась к нему, как, впрочем, и к остальным отцовским знакомым, с поразительным равнодушием. Васю, наверное, это раздражало. Что за нелепые покушения на избранность? В наше-то время? К тому же у Васи были изысканные, по нынешним временам, манеры: когда входила в комнату женщина, он вставал, носил с собой несколько чистых носовых платков, непрерывно мыл руки с мылом. Вот только почему-то никогда не снимал в гостях обувь, как бы выразительно на него ни смотрели. Но это не могло быть причиной материнской неприязни, она никогда не видела, что Вася делает в прихожей, снимает обувь или нет. Её равнодушие к людям, в особенности к тем, что приходили к отцу, было безлично-всеобщим. Приходящие в дом понимали, что что-то тут не так, но остались ли ещё семьи, где всё так? Костя позвал Васю на кухню пить чай.
Костя тогда увлекался декабристами, без конца что-то про них читал. Ему были бесконечно симпатичны молодые люди, имевшие всё, что только может пожелать человек, и тем не менее осмысленно выбравшие гибель во имя свободы, осмелившиеся прыгнуть через пропасть, через которую до сих пор нет моста. О какое там бескрайнее, не устающее пополняться, кладбище! Переустройство мира можно затевать от нищеты, от отчаянья, от тщеславия, но… от обеспеченности, от сладкой, сытой жизни? То был воистину подвиг. Костя преклонялся перед ними.