В это время тучи закрыли солнце, подул холодный ветер. Делать на набережной было нечего. Они поднялись наверх, вышли на проспект. Саша молчал. Но отчуждения не было. Наде даже казалось, когда они молчат, то лучше понимают друг друга.

С Костей Барановым было не так. Тот не терпел пауз. В последнее время Костя менялся. Много говорил, непрерывно что-то доказывал. От природы Костя был робким, уступчивым, внушаемым. Представлялся же решительным, независимым, нахрапистым. Самое удивительное, в иные моменты он действительно становился таким, и Надя терялась: какой же он теперь на самом деле? Раньше она не верила, что, входя в образ, человек меняется, теперь убедилась, что это так.

В молчании человек яснее. Костя, видимо, не был уверен в себе, поэтому не терпел молчания.

Надя сама не заметила, как они дошли до гигантского, на тысячу, наверное, мест ресторана, поместившегося в длинном изогнутом стеклянном здании.

— Зайдём, — предложил Саша.

Швейцар куда-то отлучился. Они беспрепятственно вошли. Похожий на бесконечный вагон-ресторан, зал был пуст. Лишь за дальним столиком сидели какие-то восточного вида люди.

— Ребята, вы… Вам что? — отрезая дорогу, к Саше и Наде кинулась официантка. — К кому? — закричала в отчаянье.

— Вам будет дико это услышать, поэтому соберитесь с силами, — серьёзно произнёс Саша, — мы пришли сюда поесть, — и, более не обращая на неё внимания, усадил Надю за столик у окна.

— Обслуживание — час!

Впрочем, принесла довольно быстро. После чего не поленилась спуститься вниз, отчитать швейцара.

Всё это было отвратительно: в собственной стране их не хотели пускать в заведение, единственное назначение которого пускать, кормить и поить всех желающих. Но в то же время привычно. Подобные заведения всегда жили не зависимой от тех, кого должны обслуживать, жизнью. А в сущности, было никак. Надя давно смирилась с существованием двух достоинств. Первое — внутреннее, живое, которое она не позволяла попирать никому. Второе — внешнее, мёртвое, которое попиралось повсеместно. Да вот хотя бы в данную минуту. Надя и не пыталась свести — живое и мёртвое — достоинства воедино. Тогда бы жизнь превратилась в ад.

— О чём ты думал на набережной? — спросила Надя.

— На набережной? — удивился Саша. — Именно на набережной или раньше-позже?

— На набережной, — повторила Надя.

— Ты не поверишь, — усмехнулся Саша, — но я думал о свободе.

«Я ему безразлична, — вдруг решила Надя, — но не потому что я глупая, некрасивая или испорченная. Просто ему кажется, что в жизни всё истинное уродуется, превращается в свою противоположность. Поэтому он не хочет, не верит, что у нас…»

— И что же ты надумал? — спросила Надя.

— Ты опять не поверишь, — серьёзно ответил Саша, — но я пришёл к выводу, что без свободы жизни нет.

V

…Сначала сто отжиманий от пола. Затем лёгкие прыжки. Затем, лёжа на полу, он тридцать раз забрасывал ноги за голову, касаясь ими пола. Потом Саша делал мостик и некоторое время пятился в этом положении сначала вперёд, потом назад. И наконец стойку на руках и подобие сальто с громовым приземлением. Если бы этажом ниже жили люди, они давно подали бы на Сашу жалобу. Но внизу помещалась обувная мастерская, точнее, склад сырья, поэтому Саша мог упражняться совершенно спокойно.

Два месяца назад тренер спортивной школы, где Саша занимался в секции лёгкой атлетики, попросил его задержаться после тренировки. «Что, Тимофеев, — спросил тренер, когда они остались в раздевалке одни, — начал курить-выпивать?» Это был холодный равнодушный человек, досконально, однако, разбирающийся в своём деле. Врать ему было бессмысленно. «Есть немного», — согласился Саша. «Ты сдал, — продолжал тренер, — дыхание не то, финиш слабый». Саша молчал, тренеру было виднее. «Вот что, Тимофеев, — сказал тренер, — воспитывать не буду, ты не мальчик. Данные у тебя есть. Честно говоря, выдающегося пока не вижу, но кое-чего сможешь добиться. Если захочешь. Имею в виду средние дистанции и прыжки в длину. Будешь работать, возьму в команду на Всесоюзную спартакиаду школьников, вытяну на мастера. В институт поступишь, получишь отсрочку в военкомате. В общем, посмотрим, как пойдёт. Сам знаешь, — закончил тренер, — спорт не сахар, но хоть поездишь, пока молодой, мир посмотришь. Если, конечно, пойдёт. Опять же, барахлишко… Решай. Посмотрю, как будешь тренироваться».

Это было заманчиво — обратить не знающее исхода отчаянье на метры, секунды, тяжело дышащих соперников, локтисто бегущих рядом. Но Саша уже успел к этому времени убедиться, что спорт, выходящий за рамки естественных, здоровых потребностей, тяжёл, изнурителен, а главное, бессмыслен. Спортивная жизнь, где всё подчинено единственному — результату, жестока, как всякий диктат, как скрип бутс по гравию, как судорога в ноге, как хриплый, грубый смех спортсменки после забега. «Мышцы, — подумал Саша, — слишком унизительная цена за знакомство с миром, за барахлишко…» Он продолжал тренироваться, но как сам хотел. Тренер утратил к нему интерес. Из спортшколы Саша вышел всего лишь разрядником.

Привычка к ежедневным физическим упражнениям осталась. Они, а также последующий холодный душ давали весьма ценимое Сашей ощущение мышечной радости, какое способствовало уверенности в себе, спокойствию. Через эту радость Саша обретал силу перед непредсказуемой жизнью. Он знал: стоит только перестать, это тоже войдёт в привычку и уже обычными станут: неуверенность, суетливость, постоянный испуг. Если не хотелось, он делал упражнения через силу. Он делал их и собирался принимать холодный душ даже сейчас, за сорок минут до начала выпускного вечера.

Холодные тонкие струи обожгли кожу. Саша закрыл глаза. По лицу бежала вода. Странные мысли шли в голову, пока он стоял под душем. Например, что в мире много радостей человеку отпускается просто так, в силу лишь того, что он существует. Солнечный свет, свежий ветер, лесной шум или вот этот холодный душ после физических упражнений. Наверное, есть разные уровни свободы, вполне можно довольствоваться низшим. Саша уже видел себя, живущего в лесу, питающегося плодами широко раскинувшейся земли. Не обязательно карабкаться в высший жертвенный слой. Тебя уничтожат во имя существующего порядка. Или сам, восторжествовав, что, конечно, совершенно исключено, будешь силой утверждать собственное представление о свободе, ковать новые условия. «Наверное, истина посередине, — подумал Саша, некоторые вещи кажутся мне неоспоримыми, а кому-то — попросту несуществующими. Кто-то потешается над тем, что приводит меня в отчаянье. И это хорошо, на этом стоит мир. В идеале. Но есть и другие — невыносимые — весы. Слишком много тяжёлой мерзости на одной чаше, пустого терпения, безгласия на другой».

Саша выключил душ, начал растираться махровым полотенцем. Он решил поступать на исторический факультет. «Я посвящу жизнь сочинению единственного труда — «Истории русского терпения».

Саша подумал, что на определённом этапе жесточайшей деспотии, терпение, перенасытившись страхом, даёт кристаллы величайшей, нерассуждающей любви к деспоту. Противоестественная эта любовь только крепнет от новых жестокостей. Но по мере ослабления деспотии терпение обвально сменяется нетерпением, и чем серьёзнее попытки исправить положение, тем яростнее раскручиваются маховики нетерпения. Одним, не представляющим жизни вне деспотии, ненавистны сами попытки что-то изменить. Другим — медлительность, оглядка, с какими идут изменения. По мнению Саши, Россия всю жизнь не могла вырваться из заколдованного круга, металась между двумя крайностями — хаосом и деспотией. Выпадали ей и весьма продолжительные времена, когда власть была слаба, чтобы учредить деспотию, однако достаточно сильна, чтобы придушить нетерпение. То были периоды деспотического хаоса. Саша подумал, что вряд ли его рассуждения понравятся будущим экзаменаторам, но с недавних пор это мало его волновало. Ему было семнадцать. Позади были десять школьных лет. Впереди — выпускной вечер. Он был свеж, энергичен, полон сил, мыслей и надежд. Он пел, вытираясь полотенцем.