Один из немцев вплотную приблизился к дверце. Аристархов едва успел стащить с унитаза стульчак. Ботинки немца задумчиво перетаптывались под дверцей. Немец как будто думал ботинками. Аристархов понял: в следующее мгновение он просто-напросто высадит ботинком дверцу и окончательно убедится, что все русские свиньи. Если их пьяные офицеры хлебают воду из немецких унитазов.
Аристархов щёлкнул задвижкой, отпрянул назад, прижимая к груди стульчак, как мать дитя или утопающий спасательный круг. Что есть силы оттолкнулся ногами от стенки, спиной вперёд катапультировался из кабинки. Первый немец отлетел, лязгнув зубами, второму же, судорожно сунувшему руку под пиджак, Аристархов, как норовистому коню, надел на шею хомут-стульчак, так что тот, выпучив глаза и схватившись за шею, кулём повалился на глянцевый пол операционного туалета.
Остальное было делом техники.
Варварски выставив ногами изящное с металлическим плетением оконное туалетное стекло, Аристархов, осыпав осколками прохожих, выпрыгнул на сумеречную гамбургскую улицу, бросился, прихрамывая, в переулки, носился, запутывая следы, пока, наконец, не оказался в гавани среди заброшенных домов и пакгаузов. В одном из пакгаузов негры и арабы разгружали длинный, как туннель, трейлер. Грузчиков не хватало. Аристархова задвинули в самую глубину трейлера, и он оттуда передавал желтоглазому в чалме и с серьгой в ухе негру картонные ящики с определённо фальсифицированными бульонными кубиками.
Из трейлера он выбрался чуть живой далеко за полночь. Получил расчёт в сто пятьдесят марок. Переночевал у индусов в подвале. Утром привёл себя в порядок в дорогой турецкой бане и отбыл на автобусе в Берлин, предварительно оплатив в транспортной конторе перегон оставленного на набережной «форда» из Гамбурга к воротам российского военного городка в Саксонии.
7
Собственно, как будто это было уже не с капитаном Аристарховым. А если с ним, то в какой-то иной жизни. Разве что когда он мчался на подержанном «форде» по Каширскому шоссе к Москве, нет-нет да вспоминалась пророческая фраза, сказанная бывшим командиром по случаю вывода войск из Афганистана: «Теперь до Москвы». «Потом сдать Москву, потом взять Москву, потом опять до Афганистана», — думал Аристархов, хотя решительно ничто не указывало на хотя бы чисто теоретическую возможность такого развития событий.
У капитана Аристархова было ощущение, что Москва уже сдана. Он не мог взять в толк: в качестве кого он в сданной (кому?) Москве. Совершенно точно не в качестве недобитого защитника, отважно оборонявшего Москву. Но ведь и не в качестве взявшего столицу победителя. «Свободного полузащитника», — подмигнул ему на стадионе, когда утром делали зарядку, весёлый круглолицый старлей. Старлей, в отличие от Аристархова, не изнурял себя мрачными, а главное, бесполезными мыслями, смотрел на жизнь просто. Единственно не мог понять, отчего это приехавший из Германии Аристархов так очевидно небогат. «В банчишку, что ли, кинул под процентишки?» — недоумевал старлей.
Аристархов вздумал навестить сослуживца по Афганистану, жившего на Украине. Через несколько часов, после того как переполненный дымно-потный поезд отвалил от Киевского вокзала, по вагонам заходили люди в синих мундирах с непонятными трезубцами в петлицах. Они живо интересовались паспортами, но главным образом, что у кого в сумках. Поехал к другому — инвалиду — в Даугавпилс, то же самое сразу за Великими Луками. Россия странным образом съёживалась, хоть на отъёживающихся от неё пространствах повсеместно проживали русские люди. Это было удивительно, потому что людей было много, сила же, отъёживающая от России пространства, проистекала единственно из слабости проживающих на этих пространствах людей. Впрочем, капитан Аристархов сам был летающей частицей необъяснимой русской слабости. «Ты в Сибирь поезжай! — хохотнул круглолицый. — Там точняк не разбудят». Но оказавшийся поблизости третий объявил, что недавно ездил, ещё как будят, то татары, то башкиры, то буряты…
Круглолицый летал в спарке с Аристарховым. «Как тебя немцы отпустили из Германии? — недоумевал он. — Они товар чуют!»
Обычно Аристархов остро ощущал временность своего очередного жилья. В подмосковной же монастырской келье как-то прижился. Обычно он мечтал, что следующее жильё наконец-то будет постоянным. А тут как будто и не надо было никакого следующего. Как будто весь оставшийся век Аристархову было назначено провести в одиночестве в келье.
Капитана мало волновали происходящие в стране политические события. Аристархов наверняка не знал: то ли в нём, то ли в стране перегорела жизнь? Хотя, конечно, вряд ли она окончательно перегорела. Скорее потускнела, подёрнулась мусором и пеплом, как это обычно случается, когда в жизнь входит слишком много нищеты и страданий. Аристархов был уверен, что вскоре лампочка ослепительно вспыхнет, а затем засветит каким-то совершенно иным светом. Вот только каким именно — дневным, ночным, медицинским, тюремным, мигающим, как в вертолёте, когда десанту прыгать, — он не знал. И себя Аристархов не видел ни в нынешнем тусклом, ни в будущем ослепительном, ни в последующем неизвестно каком свете. Так что, по всей видимости, жизнь всё-таки перегорела не в стране, а в двадцатидевятилетнем капитане Аристархове.
Что, впрочем, не мешало ему летать. Более того, Аристархову казалось, что только в воздухе он и живёт. Должно быть, в следующей жизни ему было назначено сделаться птицей. Или же в жизни прошлой он был недолетавшей, скажем, подстреленной из арбалета, срезанной соколом или коршуном птицей. И сейчас навёрстывал, долётывал.
Как бы там ни было, его мало интересовал зачастивший в полк человек по фамилии Тер-Агабабов. Он был вхож к генералу, но куда охотнее и доверительнее общался с круглолицым старлеем, чья оклеенная голыми бабами келья находилась по соседству с аристарховской. Монастырская стена как будто противилась голым глянцевым бабам, выдавливала из себя гвоздики, отчего углы плакатов заворачивались и бабы как бы прикрывали стыд. Пару раз старлей приводил Тер-Агабабова к Аристархову. Тер-Агабабов ставил на стол коньяк, они выпивали, говорили, о чём обычно говорят за выпивкой мужчины. Тер-Агабабов производил впечатление умного человека и — что гораздо важнее — человека не пустого, то есть человека, у которого есть идеи и дело. Вот только что это за дело, что за идеи — Аристархову не хотелось выяснять. Несколько раз он заставал Тер-Агабабова на лётном поле, наблюдавшего за полётами. Прямо на лётное поле за Тер-Агабабовым подавали новейший «вольво-960». Аристархову было доподлинно известно, что это весьма дорогая машина, в Европе на ней ездили редкие люди.
Между тем полётов, занятий и прочей работы в полку становилось всё меньше и меньше. Два месяца не выплачивали жалованья. Аристархов или уезжал в Москву, или проводил время на стадионе, или лежал в келье на койке, читая немецкие газеты и журналы. Вероятно, это было в высшей степени непатриотично, но ему было естественнее читать немецкую, нежели российскую, периодику. Под возмущённой, переливаемой из пустого в порожнее чистой или грязной водой мыслей и фактов в немецкой периодике всё же угадывалось некое твёрдое дно, ниже которого опуститься было невозможно. Наличие этого самого твёрдого дна сообщало пусть противоречивый, но законченный смысл картине, конечно же, несовершенного мира. В немецком мире тем не менее можно было существовать. В российской периодике понятия чистой воды и твёрдого дна отсутствовали. Вместо них — некая слепая взвесь, взбаламученный, засоряющий читающую душу ил. Периодика, не воссоздающая хотя бы и в несовершенстве, но засоряющая картину мира, не заслуживала, по мнению Аристархова, того, чтобы её читали. В современном капитану русском мире существовать было невозможно.
Однажды после очередной задержки жалованья к Аристархову в келью наведался круглолицый старлей, бросил на стол пачку голубых пятитысячных в полосатой банковской упаковке.