Каково же было его разочарование, когда, явившись на другой день к министру иностранных дел за получением копии с декларации, он, узнал от него, что дело отложено на пятнадцать дней. Он выразил удивление, не удержался от сопоставления слов государя со словами Румянцева, объявил первым непреложным законом и назвал “еретиками”[349] всех тех, которые их нарушали, Александр не хотел дать повода усомниться в своей честности, и, чтобы выйти из неловкого положения, были приняты соответствующие меры. Было условлено, что декларация будет составлена тотчас же и копия передана нам; но это сообщение о выпуске декларации, которое связывало Россию по отношению к Франции, должно было содержаться в тайне до 15 февраля, число, в которое будет объявлен Стокгольмскому двору акт о разрыве, и армия вступит в Финляндию.[350] Благодаря своей умышленной медлительности, Россия и на самом деле лишила себя возможности приступить к действиям ранее установленного срока, а с другой стороны, пользуясь искусным, но не совсем добросовестным приемом, она хотела объявить войну своим соседям только в момент нападения.[351] Штединга успокаивали до самого конца, старались усыпить тревоги Швеции и в то же время готовились напасть на нее врасплох: “Я занимаюсь разговорами, пока это желательно в Петербурге, – сказал Александр, – но это не мешает действовать моим войскам”.[352] Действительно, армия незаметно приближалась и границе, 15-го она внезапно перешла ее, и тотчас же открылись военные действия. Императорский кабинет ограничился тем, что несколькими неясными фразами смягчил впечатление внезапного нападения.
Россия еще раз исполнила свои обещания. Благодаря такой точности она приобретала новые права требовать турецкие провинции, и заявления ее сделались более резкими. К несчастью, в феврале месяце Коленкур мог говорить только на основании неопределенных приказаний, присланных ему в течение января. В это время в своих сношениях с Россией Наполеон старался заменить уступки знаками внимания; каждая посылка депеш сопровождалась подарками императору Александру, выбранными со вкусом и особым вниманием. Александр горячо благодарил за них, но охотно предпочел бы несколько строк, имеющих решающее значение в восточном вопросе. Весьма интересен контраст между официальным удовольствием, которое он считал необходимым высказывать, и разочарованием, проглядывавшим в его интимных разговорах.
6 февраля из Парижа прибыл курьер. Ему поручено было доставить депеши, написанные Шампаньи 15 и 18 января, в которых рекомендуется ничего не решать. Вместе с тем он привез для Его Императорского Величества коллекцию драгоценного оружия. На другой день Коленкур видел императора на параде. “К вам прибыл курьер”, – сказал ему император и продолжал: “Сожалею, что сегодня воскресенье. Я обедаю в семейном кругу, но приезжайте завтра ко мне обедать”. На другой день за обедом император говорил исключительно о Париже и Франции. “Он переименовал всех маршалов; – писал Коленкур Наполеону, – говорил о флигель-адъютантах Вашего Величества, об армии и о том преимуществе, благодаря которому при производстве не надо считаться с местничеством, а можно награждать единственно по заслугам. После обеда я прошел в его кабинет и поднес ему от имени Вашего Величества оружие. Он подробно осматривал его, ежеминутно восторгался тонкой работой и изяществом отделки, часто повторял мне, что Ваше Величество осыпает его любезностями и что он глубоко ценит каждый знак внимания Вашего Величества, хотя каждый курьер привозит ему новые. Затем он сказал мне, что сожалеет, что не в состоянии подарить вам ничего столь изящного, а затем прибавил: “Получили вы письмо от Императора?” – “Нет, Государь”, – должен был ответить Коленкур. Чело царя тотчас же омрачилось. В продолжение разговора несколько раз вырывались у него жалобы: “Я со своей стороны, – говорил он, – делаю все, что возможно. Я исполнил все мои обязательства; Император найдет меня всегда готовым идти навстречу тому, что он сочтет полезным и даже только приятным для себя; но, признаюсь, я ожидал ответа по поводу того, что говорил мне Император в Тильзите”.[353] Несколько дней спустя, встретив Коленкура на балу, царь добавил следующие слова: “Я хотел бы, однако, чтобы этому наступил конец”.[354]
20 февраля прибыл новый курьер из Франции. Он привез вместе с длинной и неопределенной депешей от 29 января картину, написанную на фарфоре, образец искусства севрской мануфактуры. Когда эта, единственная в своем роде вещь была поднесена императорской фамилии, царица Елизавета, не скрывая своего удовольствия, любезно похвалила ее. Александр хотел отослать Наполеону обратно знаменитый образец прогресса, достигнутого в искусстве, под его управлением: “Гений все одухотворяет”, – любезно заметил он. Затем он отвел генерала в сторону: “Ну, что же, сказал он ему, пишут вам что-нибудь о Турции? Император, должно быть, уже пришел к решению; ведь он знает, хочет ли он или не хочет того, о чем говорил мне в Тильзите”.[355] Не будучи уполномочен удовлетворить его жгучему желанию знать истинное положение дела, Коленкур с этих пор мог по его лицу проследить день за днем его возрастающее неудовольствие; сперва он находил его “серьезным”, затем “задумчивым”, затем “рассеянным” и даже “мрачным”.[356]
Заводил ли посланник разговор об обмене Силезии на румынские провинции, Александр отвергал эту мысль более упорно, чем когда-либо. Тягостный и неприятный разговор об этом возобновлялся в десятый раз. Видно было, что если бы Россия и согласилась на новые тяжелые жертвы со стороны Пруссии, все-таки требовалось, чтобы этой жертвой не была Силезия и чтобы Кенигсбергский двор[357] получил надлежащую компенсацию. Притом, этот способ выйти из затруднения не восстановил бы доверия, и облако продолжало бы висеть над будущим. Депеши Толстого, продолжавшего видеть “все в мрачном свете”[358] и указывать на польскую опасность, а также жалобы Пруссии, которая обвиняла петербургский кабинет в том, что он приносит ее в жертву своим собственным честолюбивым замыслам, окончательно смутили душу Александра. Так как его личные отношения к Коленкуру, его природная доброта и деликатность не позволяли ему высказывать вполне свои мысли, то Румянцев был уполномочен быть их выразителем. Он ясно давал понять, что основные наши предложения неприемлемы, что наши приемы затягивать дело никому не приносят пользы, что они дают оружие в руки нашим врагам. По серьезному, настойчивому, иногда скорбному тону его речей чувствовалось, что царь быстро отдаляется от нас, и что союз подвергается чрезвычайной опасности. Но проходили дни, недели, а определенного ответа не было. Намерения императора все еще были окружены непроницаемой тайной.[359]
Наконец, 25 февраля прибыло в Петербург императорское письмо от 2-го, привезенное камергером Дарбергом. Это было неожиданным событием. Чем дольше, нетерпеливее и тягостнее было ожидание, тем сильнее была радость. Хотя до сих пор император Александр был более склонен к простому приобретению княжеств, чем к разделу, но, видя, что теперь осуществляется золотая мечта его предков, что она делается доступной и осязаемой, он почувствовал, как в нем пробудилась та унаследованная страсть, от которой загорались глаза его бабки Екатерины, когда она говорила о Востоке. Он не сумел побороть своего волнения, и в присутствии Коленкура, рассказ которого передал нам все подробности этой сцены, отдался порыву радости.
349
Коленкур к Шампаньи, 29 января 1808 г.
350
Коленкур к Шампаньи, 29 января 1808 г.
351
Stedingk, II, 438, Gf. Lefebvre. III, 342–350.
352
Донесение Коленкура от 17 февраля 1808 г.
353
Донесение Коленкура от 9 февраля 1808 г.
354
Донесение от 14 февраля 1808 г.
355
Донесение от 20 февраля 1808 г.
356
Коленкур к Шампаньи, 17 февраля 1808 г.
357
Фридрих-Вильгельм и королева Луиза в ожидании, что им будет возвращен Берлин, только что поселились в Кенигсберге.
358
Толстой Румянцеву, 14–26 января 1808 г. Архивы С.-Петербурга.
359
Переписка Коленкура с императором и с министром иностранных дел, январь, февраль 1808 г.